Александр Солженицын. Архипелаг ГУЛаг. Том 2 (части 3 и 4)

* ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ. Истребительно-трудовые. *

«Только е’ти можут нас понимать, хто кушал разом с нами с одной чашки»
(из письма гуцулки, бывшей зэчки)

То, что должно найти место в этой части — неоглядно. Чтобы дикий этот
смысл простичь и охватить, надо много жизней проволочить в лагерях — в тех
самых, где и один срок нельзя дотянуть без льготы, ибо изобретены лагеря на
ИСТРЕБЛЕНИЕ.
Оттого: все, кто глубже черпанул, полнее изведал — те в могиле уже, не
расскажут. ГЛАВНОГО об этих лагерях — уже никто никогда не расскажет.
И непосилен для одинокого пера весь объЈм этой истории и этой истины.
Получилась у меня только щель смотровая на Архипелаг, не обзор с башни. Но к
счастью, еще несколько выплыло и выплывет книг. Может быть, в «Колымских
рассказах» Шаламова читатель верней ощутит безжалостность духа Архипелага и
грань человеческого отчаяния.
Да вкус-то моря можно отведать и от одного хлебка.

———
Глава 1. Персты Авроры

Розовоперстая Эос, так часто упоминаемая у Гомера, а у римлян названная
Авророй, обласкала своими перстами и первое раннее утро Архипелага.
Когда наши соотечественники услышали по Би-Би-Си, что М. Михайлов
обнаружил, будто концентрационные лагеря существовали в нашей стране уже в
1921 году, то многие из нас (да и на Западе) были поражены: неужели так
рано? неужели уже в 1921-м?
Конечно же нет! Конечно, Михайлов ошибся. В 1921-м они уже были на
полном ходу, концентрационные (они даже о к а н ч и в а л и с ь уже).
Гораздо вернее будет сказать, что Архипелаг родился под выстрелы Авроры.
А как же могло быть иначе? Рассудим.
Разве Маркс и Ленин не учили, что старую буржуазную машину принуждения
надо сломать, а взамен неЈ тотчас же создать новую? А в машину принуждения
входят: армия (мы же не удивляемся, что в начале 1918 года создана Красная
Армия); полиция (еще раньше армии обновлена и милиция); суд (с 22 ноября
1917 г); и — тюрьма. Почему бы, устанавливая диктатуру пролетариата, должны
были умедлить с новым видом тюрьмы?
То есть, вообще медлить с тюрьмой, старой ли, новой, было никак нельзя.
Уже в первые месяцы после Октябрьской революции Ленин требовал: «самых
решительных драконовских мер поднятия дисциплины».1 А возможны ли
драконовские меры — без тюрьмы?
Что нового способно здесь внести пролетарское государство? Ильич
нащупывал новые пути. В декабре 1917-го он предположительно выдвигает набор
наказаний такой: «конфискацию всего имущества… заключение в тюрьму,
отправку на фронт и принудительные работы всем ослушникам настоящего
закона».2 Стало быть, мы можем отметить, что ведущая идея Архипелага —
принудительные работы, была выдвинута в первый же послеоктябрьский месяц.
Да над будущей карательной системой не мог не задумываться Ильич, еще
мирно сидя среди пахучих разливских сенокосов, под жужжание шмелей. Еще
тогда он подсчитал и успокоил нас, что: «подавление меньшинства
эксплоататоров большинством вчерашних наЈмных рабов дело настолько,
сравнительно, лЈгкое, простое и естественное, что оно будет стоить гораздо
меньше крови… обойдЈтся человечеству гораздо дешевле», чем предыдущее
подавление большинства меньшинством.3
(По подсчЈтам эмигрировавшего профессора статистики Курганова это
«сравнительно лЈгкое» внутреннее подавление обошлось нам с начала
Октябрьской революции и до 1959 года в … 66 (шестьдесят шесть) миллионов
человек. Мы, конечно, не ручаемся за его цифру, но не имеем никакой другой
официальной. Как только появится официальная, так специалисты смогут их
критически сопоставить.
Тут бы интересно для сравнения еще такие цифры. Каковы штаты были в
центральном аппарате страшного III отделения, протянутого ременною полосой
через всю великую русскую литературу? При создании — 16 человек, в расцвете
деятельности — 45. Для захолустнейшего губЧК — просто смешная цифра. Или:
как много политзаключЈнных застала в царской Тюрьме Народов Февральская
революция? Где-то все эти цифры есть. Вероятно, в одних Крестах таких
заключЈнных было более сотни, да несколько сотен вернулись из сибирской
ссылки и каторги, да еще ведь и в каждой губернской тюрьме сколько их
томилось! А интересно — сколько? Вот цифра для Тамбова, взятая из тамошних
горячих газет. Февральская революция, распахнувши дверь тамбовской тюрьмы,
нашла там политзаключЈнных … 7 (семь) человек. Ну, и губерний было больше
сорока. (Излишне напоминать, что от февраля до июля 1917-го за политику не
сажали, а после июля сидели тоже единицы.)
Однако вот беда: первое советское правительство было коалиционным,
часть наркоматов пришлось-таки отдать левым эсерам, и в том числе по
несчастью попал в их руки наркомат юстиции. Руководствуясь гнилыми
мелкобуржуазными представлениями о свободе, этот НКЮ привЈл наказательную
систему едва ли не к развалу, приговоры оказались слишком мягкими, и почти
не использовали передовой принцип принудработ. В феврале 1918 года
председатель СНК т. Ленин потребовал увеличить число мест заключения и
усилить уголовные репрессии4, а в мае, уже переходя к конкретному
руководству, он указал5, что за взятку надо давать не ниже десяти лет тюрьмы
и сверх того десять лет принудительных работ, т. е. всего двадцать. Такая
шкала могла первое время казаться пессимистической: неужели через 20 лет еще
понадобятся принудработы? Но мы знаем, что принудработы оказались очень
жизненной мерой и даже через 50 лет они весьма популярны.
Тюремный персонал еще много месяцев после Октября оставался всюду
царский, только назначили комиссаров тюрем. Обнаглевшие тюремщики создали
свой профсоюз («Союз тюремных служащих») и установили в тюремной
администрации выборное начало! (Вот уж единственный раз за всю русскую
историю!) Не отставали и заключЈнные — у них тоже было внутреннее
самоуправление. (Циркуляр НКЮ от 24.4.18: заключЈнных, где только возможно,
привлекать к самоконтролю и самонаблюдению.) Такая арестантская вольница
(«анархическая распущенность») естественно не соответствовала задачам
диктатуры передового класса и плохо способствовала очистке земли русской от
вредных насекомых. (Да чего уж, если не были закрыты тюремные церкви — и
наши, советские, арестанты по воскресеньям охотно туда ходили, хоть бы и для
разминки!)
Конечно, и царские тюремщики не вовсе были потеряны для пролетариата,
как никак — это была специальность, для ближайших целей революции важная. А
поэтому предстояло «отбирать тех лиц из тюремной администрации, которые не
совсем заскорузли и отупели в нравах царской тюрьмы (а что значит «не
совсем»? а как это узнаешь? забыли «Боже, царя храни»?) и могут быть
использованы для работы по новым заданиям»6 (например, четко отвечают «так
точно», «никак нет»? или быстро поворачивают ключ в замке?). Конечно, и сами
тюремные здания, камеры, решетки и замки, хотя по виду и оставались
прежними, но это только для поверхностного глаза, на самом же деле они
получили новое классовое содержание, высокий революционный смысл.
И всЈ же навык судов до середины 1918 года по инерции приговаривать всЈ
«к тюрьме» да «к тюрьме» замедлял слом старой государственной машины в еЈ
тюремной части.
В середине 1918 года, а именно 6 июля, произошло событие, значение
которого не всеми понимается, событие, поверхностно известное как
«подавление мятежа левых эсеров». А между тем это был переворот, вряд ли
уступающий 25-му октября. 25 октября была провозглашена власть Советов
Депутатов, оттого и названная советской властью. Но первые месяцы эта новая
власть еще сильно замутнялась представительством в ней также и других
партий, кроме большевиков. Хотя коалиционное правительство создано было
только из большевиков и левых эсеров, однако в составе Всероссийских съездов
(II-го, III-го, IV-го) и избранных на них ВЦИКов еще попадались и
представители других социалистических партий — эсеров, социал-демократов,
анархистов, народных социалистов и др. От этого ВЦИКи носили нездоровый
характер «социалистических парламентов». Но в течение первых месяцев 1918
года рядом решительных мер (поддержанных левыми эсерами) представители
других социалистических партий либо исключались из ВЦИКа (его же решением,
своеобразная парламентская процедура), либо не допускались быть в него
избранными. Последней инородной партией, еще составлявшей третью долю
парламента (V-го Съезда Советов), были левые эсеры. Пришло наконец время
освободиться и от них. 6 июля 1918 года они были поголовно все исключены из
ВЦИКа и СНК. Тем самым власть Советов Депутатов (по традиции называемая
советской) перестала противостоять воле партии большевиков и приняла формы
Демократии Нового Типа.
Только с этого исторического дня и могла по-настоящему начаться
перестройка старой тюремной машины и создание Архипелага.7
А направление этой желаемой перестройки было понятно давно. Ведь еще
Маркс в «Критике Готской программы» указал, что единственное средство
исправления заключЈнных — производительный труд. Разумеется, как объяснил
гораздо позже Вышинский, «не тот труд, который высушивает ум и сердце
человека», но «чародей (!), который из небытия и ничтожества превращает
людей в героев.»8 Почему наш заключЈнный не должен тачать лясы в камере или
книжечки почитывать, а должен трудиться? Да потому что в Республике Советов
не может быть места вынужденной праздности, этому «принудительному
паразитизму»9, который мог быть при паразитическом же строе, например в
Шлиссельбурге. Такое арестантское безделье просто противоречило бы основам
трудового строя Советской Республики, зафиксированным в конституции 10.7.18:
«Не трудящийся да и не ест.» Стало быть, если б заключЈнные не были
привлечены к работе, они по новой конституции должны были быть лишены пайки.
Центральный Карательный Отдел НКЮ10, созданный в мае 1918 года, тотчас
погнал тогдашних зэков на работу («начал организовывать производительный
труд»). Но законодательно это было объявлено уже после июльского переворота,
именно 23 июля 1918 года — во «Временной инструкции о лишении свободы»11:
«Лишенные свободы и трудоспособные обязательно привлекаются к физическому
труду».
Можно сказать, что от этой вот Инструкции 23 июля 1918 года (через
девять месяцев после Октябрьской революции) и пошли лагеря, и родился
Архипелаг. (Кто упрекнЈт, что роды были преждевременны?).
Необходимость принудительного труда заключЈнных (и без того, впрочем,
всем уже ясная) была еще пояснена на VII Всесоюзном Съезде Советов: «труд —
наилучший способ парализовать развращающее влияние… бесконечных разговоров
заключЈнных между собой, в которых более опытные просвещают новичков».12
(А-а, вот оно зачем!..)
Тут вскоре подоспели и коммунистические субботники, и тот же НКЮ
призвал: «необходимо приучить <заключЈнных> к труду коммунистическому,
коллективному».13 То есть, уже и дух коммунистических субботников перенести
в принудительные лагеря!
Так эта поспешная эпоха нагородила сразу много задач, разбираться в
которых досталось десятилетиям.
Основы исправ-труд политики были на VIII съезде РКП(б) (март 1919)
включены в новую партийную программу. Полное же организационное оформление
лагерной сети по Советской России строго совпало с первыми коммунистическими
субботниками (12 апреля — 17 мая 1919 г.): постановления ВЦИК о лагерях
принудительных работ состоялись 15 апреля 1919 и 17 мая 1919.14 По ним
лагеря принудработ создавались (усилиями ГубЧК) непременно в каждом
губернском городе (по удобству — в черте города, или в монастыре или в
близкой усадьбе) и в некоторых уездах (пока — не во всех). Лагеря должны
были содержать каждый не менее трехсот человек (дабы трудом заключЈнных
окупались и охрана, и администрация) и находиться в ведении Губернских
Карательных Отделов.
Ранние лагеря принудительных работ представляются нам сейчас какой-то
неосязаемостью. Люди, которые в них сидели, как будто ничего никому не
рассказали — свидетельств нет. Художественная литература, мемуары, говоря о
военном коммунизме, упоминают расстрелы и тюрьмы, но ничего не пишут о
лагерях. Нигде даже между строчками, нигде за текстом они не
подразумеваются. Естественно было Михайлову и ошибиться. Где были эти
лагеря? Как назывались?.. Как выглядели?..
Инструкция от 23 июля 1918 г. имела тот решительный (всеми юристами
отмечаемый) недостаток, что в ней ничего не было сказано о классовой
дифференциации заключЈнных, то есть, что одних заключЈнных надо содержать
лучше, а других хуже. Но в ней был расписан порядок труда — и только
поэтому мы можем кое-что себе представить. Рабочий день был установлен — 8
часов. Сгоряча, по новинке, решено было за всякий труд заключЈнных, кроме
хозработ по лагерю, платить… (чудовищно, перо не может вывести!)… 100%
по расценкам соответствующих профсоюзов! (По конституции заставляли
работать, но и платили ж по конституции, ничего не скажешь.) Правда, из
заработка вычиталась стоимость содержания лагеря и охраны. Для
«добросовестных» была льгота: жить на частной квартире, а в лагерь являться
лишь на работу. За «особое трудолюбие» обещалось досрочное освобождение. А в
общем, подробных указаний о режиме не было, в каждом лагере было по-своему.
«В период строительства новой власти и принимая во внимание сильное
переполнение мест заключения (! — курсив наш. — А. С.), нельзя было думать
о режиме, когда всЈ внимание было направлено на разгрузку тюрем».15 Прочтешь
такое — как вавилонскую клинопись. Сколько сразу вопросов: что делалось в
тех бедных тюрьмах? И от каких же социальных причин такое переполнение? И
понимать ли РАЗГРУЗКУ как расстрелы, или как рассылку по лагерям? И что
значит — нельзя было думать о режиме? — значит, Наркомюст не имел времени
охранить заключЈнного от произвола местного начальника лагеря, только так
можно понять? Инструкции о режиме не было, и в годы революционного
правосознания каждый самодур мог делать с заключЈнным что хотел??
Из скромной статистики (всЈ из того же «Сборника») узнаЈм: работы в
лагерях были в основном чЈрные. В 1919-м только 2,5% заключЈнных работали в
кустарных мастерских, в 1920-м — 10%. Известно также, что в конце 1918 года
Центральный Карательный Отдел (а названьице-то! по коже пробирает) хлопотал
о создании земледельческих колоний. Известно, что в Москве было создано из
заключЈнных несколько бригад по ремонту водопровода, отопления и канализации
в национализированных зданиях Москвы. (И эти, очевидно бесконвойные,
арестанты бродили с гаечными ключами, паяльниками и трубами по Москве, по
коридорам учреждений, по квартирам тогдашних больших людей, вызванные по
телефону их женами для ремонта, — а вот же не попали ни в одни мемуары, ни
в одну пьесу, ни в один фильм.)

Но лагеря принудработ всЈ же не были п е р в ы м и лагерями в РСФСР.
Читатель уже несколько раз прочел в трибунальских приговорах (Ч. 1, гл. 8)
— «концлагерь» и счЈл, быть может, что мы оговорились? что мы
неосмотрительно используем более позднюю терминологию? Нет.
В августе 1918 года, за несколько дней до покушения на него Ф. Каплан,
Владимир Ильич в телеграмме к Евгении Бош16 и пензенскому губисполкому (они
не умели справиться с крестьянским восстанием) написал: «сомнительных (не
«виновных», но сомнительных — А. С.) запереть в концентрационный лагерь вне
города».17 (А кроме того «…провести беспощадный массовый террор…» — это
еще Декрета не было.)
А 5 сентября 1918 года, дней через десять после этой телеграммы был
издан Декрет СНК о Красном Терроре, подписанный Петровским, Курским и
Бонч-Бруевичем. Кроме указаний о массовых расстрелах в нЈм в частности
говорилось: «обеспечить Советскую Республику от классовых врагов путЈм
изолирования их в концентрационных лагерях».18
Так вот г д е был найден и тотчас подхвачен и утвержден этот термин —
концентрационные лагеря — один из главных терминов XX века, которому
предстояло широкое международное будущее! И вот к о г д а — в августе и
сентябре 1918-го года. Само-то слово уже употреблялось в 1-ю мировую войну,
но по отношению к военнопленным, к нежелательным иностранцам. Здесь оно
впервые применено к гражданам собственной страны. Перенос значения понятен:
концентрационный лагерь для пленных не есть тюрьма, а необходимое
предупредительное сосредоточение их. Так и для сомнительных
соотечественников предлагались теперь внесудебные предупредительные
сосредоточения. Энергичному уму, увидев мысленно колючую проволоку вокруг
неосужденных, спопутно было найти и нужное слово — концентрационные!
И если лагеря принудительных работ НКЮ вошли в класс общих мест
заключения, то концлагеря никак не были «общим местом», но содержались в
прямом ведении ЧК для особо-враждебных элементов и для заложников. В
концлагеря в дальнейшем попадали правда и через трибунал; но само собою
лились не осужденные, а лишь по признаку враждебности.19 За побег из
концлагеря срок увеличивался (тоже без суда) В ДЕСЯТЬ РАЗ! (Это ведь звучало
тогда: «десять за одного!», «сто за одного!»). Стало быть, если кто имел
пять лет, бежал и пойман, то срок его автоматически удлинялся до 1968-го
года. За второй же побег из концлагеря полагался расстрел (и, конечно,
применялся аккуратно).
На Украине концентрационные лагеря были созданы с опозданием — только
в 1920 году.
Но и на том не успокоилась созидательная мысль нашей молодой юстиции.
Вскоре и концентрационные, вполне кажется классовые, лагеря были признаны
недостаточно строгими, недостаточно направленными. В 1921 г. были основаны
Северные Лагеря Особого (тоже не всуе поставленное словечко — особого)
Назначения — СЛОН. Первые такие лагеря возникли в Пертоминске, Холмогорах и
близ самого Архангельска.20 Однако эти места были, видимо признаны трудными
для охраны, не перспективными для сгущения больших масс заключЈнных. И взоры
начальства естественно переведены были по соседству на Соловецкие острова с
уже налаженным хозяйством, с каменными постройками, в двадцати-сорока
километрах от материка — достаточно близко для тюремщиков, достаточно
удаленно для беглецов, и полгода без связи с материком — крепче орешек, чем
Сахалин.
И после выбора Соловков — не осталось в народной памяти ни лагерей
принудительного труда, ни концентрационных, ни особого назначения! Потому
что Соловков в 20-е годы не таили, но даже уши прожужжали ими. Соловками
открыто пугали. Соловками открыто гордились (имели смелость гордиться!!).
Они были даже символом. Над ними сколько угодно смеялись в эстрадных
куплетах. Ведь классы исчезали (куда?), и Соловкам тоже был скоро конец.
Подписку на внутрилагерный журнал «Соловецкие острова» смело распространяли
по Союзу.
Но глубже, глубже сидели лагерные корешки, только потеряли мы их места
и следы. О бо’льшей части первых концлагерей нам уже никто не расскажет.
Лишь по последним свидетельствам еще неумерших тех первых концлагерников
можно выхватить что-то и спасти.
Излюбили тогда власти устраивать концлагеря в бывших монастырях:
крепкие замкнутые стены, добротные здания и — пустуют (ведь монахи — не
люди, их всЈ равно вышвыривать). Так, в Москве концлагеря были в
Андронниковом монастыре, Новоспасском, Ивановском. В петроградской «Красной
газете» от 6 сентября 1918 читаем, что первый концентрационный лагерь «будет
устроен в Нижнем Новгороде, в пустующем женском монастыре… В первое время
предположено отправить в Н. Новгород в концентрационный лагерь 5 тысяч
человек» (курсив мой — А. С.).
В Рязани концлагерь учредили тоже в бывшем женском монастыре
(Казанском). Вот что о нЈм рассказывают. Сидели там купцы, священники,
«военнопленные» (так называли взятых офицеров, не служивших в Красной
армии). Но и — неопределенная публика (толстовец И. Е-в, о чьЈм суде мы уже
знаем, попал сюда же). При лагере были мастерские — ткацкая, портновская,
сапожная и (в 1921 г. так и называлось уже) — «общие работы», ремонт и
строительство в городе. Выводили под конвоем, но мастеров-одиночек, по роду
работы, выпускали бесконвойно, и этих жители подкармливали в домах.
Население Рязани очень сочувственно относилось к лишенникам («лишенные
свободы», а не заключЈнные официально назывались они), проходящей колонне
подавали милостыню (сухари, варЈную свЈклу, картофель) — конвой не мешал
принимать подаяния, и лишенники делили всЈ полученное поровну. (Что ни шаг
— не наши обычаи, не наша идеология). Особенно удачливые лишенники
устраивались по специальности в учреждения (Е-в — на железную дорогу) — и
тогда получали пропуск для хождения по городу (а ночевать в лагере).
Кормили в лагере так (1921 г.): полфунта хлеба (плюс еще полфунта
выполняющим норму), утром и вечером — кипяток, среди дня — черпак баланды
(в нЈм — несколько десятков зЈрен и картофельные очистки).
Украшалась лагерная жизнь с одной стороны доносами провокаторов (и
арестами по доносам), с другой — драматическим и хоровым кружком. Давали
концерты для рязанцев в зале бывшего благородного собрания, духовой оркестр
лишенников играл в городском саду. Лишенники всЈ больше знакомились и
сближались с жителями, это оказывалось уже нетерпимо — и тут-то стали
«военнопленных» высылать в северные лагеря особого назначения.
Урок нестойкости и несуровости концентрационных лагерей в том и
состоял, что они находились в окружении гражданской жизни. Оттого-то и
понадобились особые северные лагеря. (Концентрационные упразднены с 1922 г.)
Вся эта лагерная заря достойна того, чтобы лучше вглядеться в еЈ
переливы. Но исполать тому, кто сумеет, а в наших руках крохи.

По окончанию гражданской войны созданные Троцким две трудармии из-за
ропота задержанных солдат пришлось распустить — и тем роль лагерей в
структуре РСФСР не ослабилась, но усилилась. К концу 1920 г. в РСФСР было 84
лагеря в 43 губерниях.21 Если верить официальной (хотя и засекреченной)
статистике, там содержалось в это время 25 336 члв. и кроме того еще 24 400
«военнопленных гражданской войны».22 Обе цифры, особенно последняя, кажутся
преуменьшенными. Однако, если учесть, что разгрузками тюрем, потоплениями
барж и другими видами массовых уничтожений счет много раз начинался с ноля и
снова с ноля — может быть эти цифры и верны.
По тому же источнику к октябрю 1923 г., уже в начале безоблачных годов
НЭПа (и довольно далеко еще до культа личности) содержалось: в 355 лагерях
— 68 297 лишенных свободы, в 207 исправдомах — 48 163, в 105 домзаках и
тюрьмах — 16 765, в 35 сельхозколониях — 2 328 и еще 1041 члв.
несовершеннолетних и больных.23
Есть и другая выразительная статистика: переуплотнение лагерей (число
заключЈнных росло быстрее, чем организация лагерей). На 100 штатных мест
приходилось в 1924 г. — 112 заключЈнных, в 1925 — 120, в 1926 — 132, в
1927 — 177.24 Кто сам сидел, хорошо понимает, каков лагерный быт (место на
нарах, миски в столовой или телогрейки), если на 1 место приходится 1,77
заключенного.
Год от году были перебраны в поисках лучшей разные формы существования
арестантов: для неопасных, политически не чуждых — трудколонии,
исправтруддома (с 1922 г.), исправдома (с 1923), домзаки (дома заключения),
труддома (с 1924 г.), труддома для несовершеннолетних; для политически
чуждых — изоляционные тюрьмы (с 1922 г.). Изоляторы Особого Назначения
(бывшие централы, будущие ТОНы) — с 1923 г.
Создатели этих форм видели в них смелую «борьбу с тюремным фетишизмом»
всех стран мира и в том числе прежней России, где ничего не могли придумать,
кроме тюрем и тюрем. («Царское правительство, превратившее в одну огромную
тюрьму всю страну с каким-то утончЈнным садизмом развивало свою тюремную
систему».25 )
На пороге «реконструктивного периода» (значит — с 1927 года) «роль
лагерей… — что бы вы думали? теперь-то, после всех побед? —
…возрастает — против наиболее опасных враждебных элементов, вредителей,
кулачества, контрреволюционной агитации».26
Итак, Архипелаг не уйдЈт в морскую пучину! Архипелаг будет жить!
До 1924 г. на Архипелаге мало простых трудколоний. Эти годы
перевешивают закрытые места заключения, да не уменьшатся они и после. (В
докладе 1924 г. Крыленко требует увеличить число изоляторов специального
назначения — изоляторов для не-трудящихся и для особо-опасных из числа
трудящихся (каким, очевидно, и окажется потом сам Крыленко). Эта его
формулировка так и вошла в Исправительно-Трудовой Кодекс 1924 года).
Как при сотворении всякого Архипелага происходят где-то невидимые
передвижки важных опорных слоев прежде, чем станет перед нами картина мира,
— так и тут происходили важнейшие перемещения и переназвания, почти
недоступные нашему уму. Вначале первозданная неразбериха, местами заключения
руководят три ведомства: ВЧК (т. Дзержинский), НКВД (т. Петровский) и НКЮ
(т. Курский), в НКВД — то ГУМЗак (Главное Управление Мест Заключения, сразу
после Октября 1917), то ГУПР (Главное Управление Принудительных Работ), то
снова ГУМЗ;27 в НКЮ — Тюремное Управление (декабрь 1917), затем Центральный
Карательный Отдел (май 1918) с сетью губернских карательных отделов и даже
съездами их (сентябрь 1920), затем облагозвученный в Центральный
Исправительно-Трудовой отдел (1921). Разумеется, такое рассредоточение не
служило к пользе карательно-исправительного дела, и Дзержинский добивался
единства управления. Кстати, тут произошло мало кем замеченное сращение НКВД
с ВЧК: с 16 марта 1919 Дзержинский стал по совместительству также наркомом
внутренних дел. А к 1922 он добился передачи к себе в НКВД и всех мест
заключения из НКЮ (25. 6. 1922).28 И так всЈ расширялся ГУМЗ НКВД.
Параллельно тому шла перестройка и лагерной охраны. Сперва это были
войска ВОХР (Внутренней Охраны Республики), затем ВНУС (Внутренней Службы),
в 1919 они соединились с корпусом ВЧК29, и председателем их Воен. Совета
стал Дзержинский же. (И тем не менее, тем не менее, до 1924 г. поступали
жалобы на многочисленность побегов, на низкое состояние дисциплины
работников30 (вероятно — пьянство и небрежение, лишь бы зарплату
получать…) Лишь в июне 1924 г. декретом ВЦИК-СНК в корпусе Конвойной
Стражи введена военная дисциплина и укомплектование через Наркомвоенмор.31
Еще тому параллельно создается в 1922 г. Центральное Бюро
Дактилоскопической регистрации и Центральный Питомник служебных и розыскных
собак.
А за это время ГУМЗ СССР переназывается в ГУИТУ СССР (Главное
Управление Исправительно-Трудовых Учреждений), а затем и в ГУИТЛ ОГПУ
(Главное Управление Исправительно-Трудовых Лагерей), и Начальник его
одновременно становится Начальником Конвойных войск СССР.
И сколько ж это волнений! И сколько ж это лестниц, кабинетов, часовых,
пропусков, печатей, вывесок!
А из ГУИТЛа, сына ГУМЗака, и получился-то наш ГУЛаг.

1 Ленин, Собр. соч. 5 изд., т. 36, стр. 217.

2 Ленин, Собр. соч. 5 изд., т. 35, стр. 176.

3 Ленин, Собр. соч. 5 изд., т. 33, стр. 90.

4 Ленин, Собр. соч. 5 изд., т. 54, стр. 391.

5 5 изд., т. 50, стр. 70.

6 Сборник «Советская Юстиция», М., 1919, стр. 20

7 На суконно-пламенном языке Вышинского: ‘единственный в мире имеющий
подлинное всемирно-историческое значение процесс создания на развалинах
буржуазной системы тюрем, этих «мЈртвых домов», построенных эксплуататорами
для трудящихся, — новых учреждений с новым социальным содержанием». Сборник
«От тюрем к воспитательным учреждениям», изд-во «Советское
законодательство», М., 1934; Предисловие.

8 Там же, стр. 10

9 Там же, стр. 103

10 После Брестского мира левые с-р вышли из правительства, и НКЮ
возглавили большевики.

11 Она просуществовала всю гражданскую войну до ноября 1920 г.

12 ОтчЈт НКЮ УП Всесоюзному Съезду Советов, стр. 9.

13 Материалы НКЮ, вып. УП, стр. 137.

14 Собрание Узаконении РСФСР за 1919 г., No. 12, стр. 124 и No. 20 стр.
235.

15 Материалы НКЮ, 1920 г., выпуск VII.

16 Этой зарытой теперь женщине была вручена тогда (по линии ЦК и ЧК)
судьба всей Пензенской губернии.

17 Ленин, Собр. соч. 5 изд., т. 50, стр. 143-144.

18 Собрание Узаконений РСФСР за 1918 г., No. 65, стр. 710.

19 Сборник «От тюрем…».

20 Журнал «Соловецкие острова», 1930, No. 2-3, стр. 55. Из доклада
начальника УСЛОН т. Ногтева в Кеми. Когда теперь экскурсантам показывают в
устье Двины так называемый «лагерь правительства Чайковского», надо знать,
что это и есть один из первых северных «лагерей особого назначения».

21 Центр. Госуд. Архив Окт. Рев. фонд 393, опись 13, дело 1в, лист 111.

22 Там же, л. 112.

23 Там же, оп. 39, д. 48, лл. 13, 14.

24 А. А. Герцензон — Борьба с преступностью в РСФСР, М., Юриздат,
1928, стр. 103.

25 Сборник «От тюрем…», стр. 431.

26 И. Л. Авербах — «От преступления к труду», под редакцией
Вышинского, издательство «Советское законодательство», 1936.

26 И так всЈ расширялся ГУМЗ НКВД.

27 Как и сегодня, в 60-х гг.

28 Журнал «Власть Советов», 1923, No. 1-2, стр. 57.

29 «Власть Советов», 1919, No. 11, стр. 6-7.

30 ЦГАОР, ф. 393, оп. 47, д. 89, л. 11.

31 ЦГАОР, ф. 393, оп. 53, д. 141, лл. 1, 3, 4.

———
Глава 2. Архипелаг возникает из моря

На Белом море, где ночи полгода белые, Большой Соловецкий остров
поднимает из воды белые церкви в обводе валунных кремлЈвских стен,
ржаво-красных от прижившихся лишайников, — и серо-белые соловецкие чайки
постоянно носятся над Кремлем и клекочат.
«В этой светлости как бы нет греха… Эта природа как бы еще не
доразвилась до греха» — так ощутил Соловецкие острова Пришвин.1
Без нас поднялись эти острова из моря, без нас налились двумястами
рыбными озЈрами, без нас заселились глухарями, зайцами, оленями, а лисиц,
волков и другого хищного зверя не было тут никогда.
Приходили ледники и уходили, гранитные валуны натеснялись вкруг озЈр;
озЈра замерзали соловецкою зимнею ночью, ревело море от ветра и покрывалось
ледяною шугой, а где схватывалось; полыхали полярные сияния в полнеба; и
снова светлело, и снова теплело, и подрастали и толщали ели, квохтали и
кликали птицы, трубили молодые олени — кружилась планета со всей мировой
историей, царства падали и возникали, — а здесь всЈ не было хищных зверей и
не было человека.
Иногда тут высаживались новгородцы и зачли острова в Обонежскую пятину.
Живали тут и карелы. Через полста лет после Куликовской битвы и за полтысячи
лет до ГПУ, пересекли перламутровое море в лодчонке монахи Савватий и Герман
и этот остров без хищного зверя сочли святым. С них и пошел Соловецкий
монастырь. С тех пор поднялись тут Успенский и Преображенский соборы,
церковь Усекновения на Секирной горе, и еще два десятка церквей, и еще два
десятка часовен, скит Голгофский, скит Троицкий, скит Савватиевский, скит
Муксалмский, и одинокие укрывища отшельников и схимников по дальним местам.
Здесь приложен был труд многий — сперва самих монахов, потом и монастырских
крестьян. Соединились десятками каналов озЈра. В деревянных трубах пошла
озЈрная вода в монастырь. А самое удивительное — легла (XIX век) дамба на
Муксалму из неподымных валунов, как-то уложенных по отмелям. На большой и
Малой Муксалме стали пастись тучные стада, монахи любили ухаживать за
животными, ручными и дикими. Соловецкая земля оказалась не только святой, но
и богатой, способной кормить тут многие тысячи.2 Огороды растили плотную
белую сладкую капусту (кочерыжки — «соловецкие яблоки»). Все овощи были
свои, да все сортные, и свои цветочные оранжереи, даже розы. Развились
рыбные промыслы — морская ловля и рыбоводство в отгороженных от моря
«митрополичьих садках». С веками и с десятилетиями свои появились мельницы
для своего зерна, свои лесопильни, своя посуда из своих гончарных
мастерских, своя литейка, своя кузница, своя переплЈтная, своя кожевенная
выделка, своя каретная и даже электростанция своя. И сложный фасонный кирпич
и морские суденышки для себя — всЈ делали сами.
Однако, никакое народное развитие еще никогда не шло, не идЈт и будет
ли когда-либо идти? — без сопутствования мыслью военной и мыслью тюремной.
Мысль военная. Нельзя же каким-то безрассудным монахам просто жить на
просто острове. Остров — на границе Великой Империи и, стало быть, надо
воевать ему со шведами, с датчанами, с англичанами, и, стало быть, надо
строить крепость со стенами восьмиметровой толщины и воздвигнуть восемь
башен, и бойницы проделать узкие, а с колокольни соборной обеспечить
наблюдательный обзор.3
Мысль тюремная. Как же это славно — на отдельном острове да стоят
добрые каменные стены! Есть куда посадить важных преступников и охрану с
кого спросить есть. Душу спасать мы им не мешаем, а узников нам постереги.4
И думал ли о том Савватий, высаживаясь на святом острове?..
Сажались сюда еретики церковные, сажались и еретики политические. Тут
сидел Авраамий Палицын (и умер тут); дядя Пушкина П. Ганнибал — за
сочувствие к декабристам. Уже в глубокой старости был посажен сюда последний
кошевой Запорожского войска Кольнишевский (дальний предшественник Петлюры?)
и после долгого срока освободился будучи старше ста лет.5
Впрочем, на древнюю историю соловецкой монастырской тюрьмы уже в
советское, уже в лагерное время Соловков наброшена была накидка модного
мифа, которая, однако, обманула создателей справочников и исторических
описаний — и теперь мы в нескольких книгах можем прочесть, что соловецкая
тюрьма была пыточной; что тут были и крюки для дыбы, и плети, и каление
огнем. Но всЈ это — принадлежности доелизаветинских следственных тюрем или
западной инквизиции, никак не свойственные русским монастырским темницам
вообще, а примысленные сюда исследователем недобросовестным да и несведущим.
Старые соловчане хорошо помнят его — это был шпынь Иванов, по
лагерному прозвищу «антирелигиозная бацилла». Прежде он состоял служкой при
архиепископе Новгородском, арестован за продажу церковных ценностей шведам.
На Соловки попал году в 1925-м и заметался, как уйти от общих работ и от
гибели. Он специализировался по антирелигиозной пропаганде среди
заключЈнных, конечно, стал и сотрудником ИСЧ (Информационно-Следственная
Часть, так откровенно и называлась). Но больше того: руководителей лагеря он
взволновал предположениями, что здесь зарыты монахами многие клады — и так
создали под его началом Раскопочную Комиссию. Много месяцев эта комиссия
копала, — увы, монахи обманули психологические расчЈты антирелигиозной
бациллы: никаких кладов они на Соловках не зарыли. Тогда Иванов, чтобы с
почЈтом выйти из положения, принялся истолковывать подземные хозяйственные,
складские и оборонные помещения — как тюремные и пыточные. Деталей пыток,
естественно, не могло сохраниться за столько столетий, но уж крюк (для
подвески туш) конечно свидетельствовал, что здесь была дыба. О XIX веке
труднее было обосновать, почему никаких следов мучительства не осталось — и
так было заключено, что «с прошлого века режим соловецкой тюрьмы значительно
смягчился». «Открытия» антирелигиозной бациллы очень приходились в цвет
времени, несколько утешили разочарованное начальство, были помещены в
«Соловецких островах», потом отдельно отпечатаны в Соловецкой типографии —
и так с успехом задымили историческую истину. (Затея тем более уместная, что
Соловецкий процветающий монастырь был в большой славе и уважении по всей
Руси ко времени революции.)
Но когда власть перешла в руки трудящихся, — что ж стало делать с
этими злостными тунеядцами монахами? Послали туда комиссаров,
социально-проверенных руководителей, монастырь объявили совхозом и велели
монахам меньше молиться, а больше трудиться на пользу рабочих и крестьян.
Монахи трудились, и та поразительная по вкусу селЈдка, которую они ловили
благодаря особому знанию мест и времени, где забрасывать сети, отсылалась в
Москву на кремлЈвский стол.
Однако обилие ценностей, сосредоточенных в монастыре, особенно в
ризнице, смущало кого-то из прибывших руководителей и направителей: вместо
того, чтобы перейти в трудовые (их) руки, ценности лежали мЈртвым
религиозным грузом. И тогда в некотором противоречии с уголовным кодексом,
но в верном соответствии с общим духом экспроприации нетрудового имущества,
монастырь был подожжен (25 мая 1923 года) — повреждены были постройки,
исчезло много ценностей из ризницы, а главное — сгорели все книги учЈта, и
нельзя было определить, как много и чего именно пропало.6
Не проводя даже никакого следствия, что’ подскажет нам революционное
правосознание (нюх)? — кто может быть виноват в поджоге монастырского
добра, если не чЈрная монашеская свора? Так выбросить еЈ на материк, а на
Соловецких островах сосредоточить Северные Лагеря Особого Назначения!
Восьмидесятилетние и даже столетние монахи умоляли с колен оставить их
умереть на «святой земле», но с пролетарской непреклонностью вышибли их
всех, кроме самых необходимых: артели рыбаков7, да специалистов по скоту на
Муксалме; да отца Мефодия, засольщика капусты; да отца Самсона, литейщика;
да других подобных полезных отцов. (Им отвели особый от лагеря уголок Кремля
со своим выходом — Сельдяными воротами. Их назвали трудовой коммуной, но в
снисхождение к их полной одурманенности оставили им для молитв Онуфриевскую
церковь на кладбище.)
Так сбылась одна из любимых пословиц, постоянно повторяемая
арестантами: свято место пусто не бывает. Утих колокольный звон, погасли
лампады и свечные столпы, не звучали больше литургии и всенощные, не
бормотался круглосуточный псалтырь, порушились иконостасы (в Преображенском
соборе оставили) — зато отважные чекисты в сверхдолгополых, до самых пят,
шинелях, с особо-отличительными соловецкими чЈрными обшлагами и петлицами и
чЈрными околышами фуражек без звЈзд, приехали в июне 1923 года созидать
образцово-строгий лагерь, гордость рабоче-крестьянской Республики.
Что значит особое назначение еще не было сформулировано и разработано в
инструкциях. Но начальнику соловецкого лагеря Эйхмансу, разумеется,
объяснили на Лубянке устно. А он, приехав на остров, объяснил своим близким
помощникам.

___

Сейчас-то бывших зэков да даже и просто людей 60-х годов рассказом о
Соловках может быть и не удивишь. Но пусть читатель вообразит себя человеком
чеховской и послечеховской России, человеком Серебряного Века нашей
культуры, как назвали 1910-е годы, там воспитанным, ну пусть потрясЈнным
гражданской войной, — но всЈ-таки привыкшим к принятым у людей пище,
одежде, взаимному словесному обращению, — и вот тогда да вступит он в
ворота Соловков — в Кемперпункт.8 Это — пересылка в Кеми, унылый, без
деревца, без кустика, Попов остров, соединенный дамбой с материком. Первое,
что он видит в этом голом, грязном загоне — карантинную роту (заключЈнных
тогда сводили в «роты», еще не была открыта «бригада»), одетую… в мешки!
— в обыкновенные мешки: ноги выходят вниз как из под юбки, а для головы и
рук делаются дырки (ведь и придумать нельзя, но чего не одолеет русская
смекалка!). Этого-то мешка новичок избежит, пока у него есть своя одежда, но
еще и мешков как следует не рассмотрев, он увидит легендарного ротмистра
Курилку.
Курилко (или Белобородов ему на замен) выходит к этапной колонне тоже в
длинной чекистской шинели с устрашающими чЈрными обшлагами, которые дико
выглядят на старом русском солдатском сукне — как предвещение смерти. Он
вскакивает на бочку или другую подходящую подмость и обращается к прибывшим
с неожиданной пронзительной яростью: «Э-э-эй! Внима-ни-е! Здесь республика
не со-вец-ка-я, а соловец-ка-я! Усвойте! — нога прокурора еще не ступала на
соловецкую землю! — и не ступит! Знайте! — вы присланы сюда НЕ для
исправления! Горбатого не исправишь! Порядочек будет у нас такой: скажу
«встать» — встанешь, скажу «лечь» — ляжешь! Письма писать домой так: жив,
здоров, всем доволен! точка!..»
Онемев от изумления, слушают именитые дворяне, столичные интеллигенты,
священники, муллы да тЈмные среднеазиаты — чего не слыхано и не видано, не
читано никогда. А Курилко, не прогремевший в гражданской войне, но сейчас,
вог этим историческим приЈмом вписывая своЈ имя в летопись всей России, еще
взводится, еще взводится от каждого своего удачного выкрика и оборота, и еще
новые складываются и оттачиваются у него сами.
И любуясь собой и заливаясь (а внутри — со злорадством: вы, штафирки,
где’ прятались, пока мы воевали с большевиками? вы думали в щелке
отсидеться? так вытащены сюда! теперь получайте за свой говЈнный
нейтралитет! а мы и с большевиками сдружимся, мы люди дела!) — Курилко
начинает учение:
— Здравствуй, первая карантинная рота!.. Плохо, еще раз! Здравствуй,
первая карантинная рота!.. Плохо!.. Вы должны крикнуть «здра!» — чтоб на
Соловках, за проливом было слышно! Двести человек крикнут — стены падать
должны!!! Снова! здравствуй, первая карантинная рота!
Проследя, чтобы все кричали и уже падали от крикового изнеможения,
Курилко начинает следующее учение — бег карантинной роты вокруг столба:
— Ножки выше!.. Ножки выше!
Это и самому нелегко, он и сам уже — как трагический артист к пятому
акту перед последним убийством. И уже падающим и упавшим, разостланным по
земле, он последним хрипом получасового учения, исповедью сути соловецкой
обещает:
— Сопли у мертвецов сосать заставлю!
И это — только первая тренировка, чтобы сломить волю прибывших. А в
черно-деревянном гниющем смрадном бараке приказано будет им «спать на
рЈбрышке» — да это хорошо, это кого отделЈнные за взятку всунут на нары. А
остальные будут ночь с т о я т ь между нарами (а виновного еще поставят
между парашею и стеной).
И это — благословенные допереломные докультовые до-искаженные
до-нарушенные Тысяча Девятьсот Двадцать Третий, Тысяча Девятьсот Двадцать
Пятый… (А с 1927-го то дополнение, что на нарах уже будут урки лежать и в
стоящих интеллигентов постреливать вшами с себя.)
В ожидании парохода «Глеб Бокий»9 они еще поработают на кемской
пересылке, и кого-то заставят бегать вокруг столба с постоянным криком: «Я
филон, работать не хочу и другим мешаю!»; а инженера, упавшего с парашей и
разлившего на себя, не пустят в барак, а оставят обледеневать в нечистотах.
Потом крикнет конвой: «В партии отстающих нет! Конвой стреляет без
предупреждения! Шагом марш!» И потом, клацая затворами: «На нервах играете?»
— и зимой погонят по льду пешком, волоча за собой лодки, — переплывать
через полыньи, а при подвижной воде погрузят в трюм парохода, и столько
втиснут, что до Соловков несколько человек непременно задохнутся, так и не
увидав белоснежного монастыря в бурых стенах.
В первые же соловецкие часы быть может испытает на себе новичок и
соловецкую приЈмную банную шутку: он разделся, первый банщик макает швабру в
бочку зелЈного мыла и шваброй мажет новичка; второй пинком сталкивает его
куда-то вниз по наклонной доске или по лестнице; там, внизу, его,
ошеломленного, третий окатывает из ведра, и тут же четвЈртый выталкивает в
одевалку, куда его «барахло» уже сброшено сверху как попало. (В этой шутке
предвиден весь ГУЛаг! и темп его и цена человека.)
Так глотает новичок соловецкого духа! — духа, еще не известного в
стране, но творимого на Соловках будущего духа Архипелага.
И здесь тоже новичок видит людей в мешках; и в обычной «вольной»
одежде, у кого новой, у кого потрЈпанной; и в особых соловецких коротких
бушлатах из шинельного материала (это — привилегия, — это признак высокого
положения, так одевается лагерный адмсостав) с шапками — «соловчанками» из
такого же сукна; и вдруг идет среди арестантов человек… во фраке! — и не
удивляет никого, никто не оборачивается и не смеется. (Ведь каждый
донашивает своЈ. Этого беднягу арестовали в ресторане «Метрополь», так он и
мыкает свой срок во фраке.)
«Мечтой многих заключЈнных», — называет журнал «Соловец. о-ва»10
получение одежды стандартного типа.11 Только детколонию полностью одевают. А
например женщинам не выдают ни белья, ни чулок, ни даже платка на голову —
захватили сватью в летнем платье, так и ходи заполярную зиму. От этого
многие заключЈнные сидят в ротных помещениях даже в одном белье, и на работу
их не выгоняют.
Столь дорога казЈнная одежда, что никому на Соловках не кажется дивной
или дикой такая сцена: среди зимы арестант раздевается и разувается близ
Кремля, аккуратно сдаЈт обмундирование и бежит голый двести метров до другой
кучки людей, где его одевают. Это значит: его передают от кремлЈвского
управления управлению филимоновской железнодорожной ветки12, — но если
передать его в одежде, приЈмщики могут не вернуть еЈ или обменить, обмануть.
А вот и другая зимняя сцена — те же нравы, хотя иная причина. Лазарет
санчасти признан антисанитарным, приказано срочно шпарить и мыть его
кипятком. Но куда же больных? Все кремлЈвские помещения переполнены,
плотность населения Соловецкого архипелага больше, чем в Бельгии ( — а
какая ж в соловецком Кремле?). Так всех больных выносят на одеялах на снег и
кладут на три часа. Вымыли — затаскивают.
Мы же не забыли, что наш новичок — воспитанник Серебряного Века? Он
ничего еще не знает ни о Второй Мировой войне, ни о Бухенвальде! Он видит:
отделЈнные в шинельных бушлатах с отменной выправкой приветствуют друг друга
и ротных отданием воинской чести — и они же выгоняют своих рабочих длинными
палками — дрынами (и даже глагол уже всем понятный: дрыновать). Он видит:
сани и телегу тянут не лошади, а люди (по нескольку в одной) — и тоже есть
слово ВРИДЛО (Временно Исполняющий Должность Лошади).
А от других соловчан он узнаЈт и пострашней, чем видят его глаза.
Произносят ему гибельное слово — Секирка. Это значит — Секирная гора. В
двухэтажном соборе там устроены карцеры. Содержат в карцере так: от стены до
стены укреплены жерди толщиною в руку и велят наказанным арестантам весь
день на этих жердях сидеть. (На ночь ложатся на полу, но друг на друга,
переполнение). Высота жерди такова, что ногами до земли не достаЈшь. Не так
легко сохранить равновесие, весь день только и силится арестант — как бы
удержаться. Если же свалится — надзиратели подскакивают и бьют его. Либо:
выводят наружу к лестнице в 365 крутых ступеней (от собора к озеру, монахи
соорудили); привязывают человека по длине его к балану (бревну) для тяжести
— и вдольно сталкивают (ни единой площадки, и ступеньки настолько круты,
что бревно с человеком на них не задерживается).
Ну, да за жЈрдочками не на Секирку ходить, они есть и в кремлЈвском,
всегда переполненном, карцере. А то ставят на ребристый валун, на котором
тоже не устоишь. А летом — «на пеньки», это значит — голого под комаров.
Но тогда за наказанным надо следить; а если голого да к дереву привязывают
— то комары справятся сами. Еще — целые роты в снег кладут за провинность.
Еще — в приозЈрную топь загоняют человека по горло и держат так. И вот еще
способ: запрягают лошадь в пустые оглобли, к оглоблям привязывают ноги
виновного, на лошадь садится охранник и гонит еЈ по лесной вырубке, пока
стоны и крики сзади кончатся.
Новичок раздавлен духом, еще и не начав соловецкой жизни, своих
бесконечных трЈх лет срока. Но поспешил бы современный читатель, если б
вытянул палец: вот открытая система уничтожения, лагерь смерти! Э нет, мы не
так просты! В этой первой экспериментальной зоне, как и потом в других, как
и в самой объемлющей изо всех, мы не открыто действуем — наслоенно,
смешанно — и потому так успешно и потому так долго.
Вдруг въезжает через кремлЈвские ворота какой-то лихой человек верхом
на козле, держится со значением, и никто не смеется над ним. Это кто же?
почему на козле? Дегтярев, он в прошлом — ковбой13, потребовал себе лошадь,
но лошадей на Соловках мало, так дали ему козла. А за что ему честь? — Что
ковбой? Нет, он — заведующий Дендрологическим Питомником. Они выращивают
экзотические деревья. Здесь, на Соловках.
Так с этого всадника на козле начинается соловецкая фантастика. Зачем
же экзотические деревья на Соловках, где простое разумное овощное хозяйство
монахов — и то уже загубили, и овощи при конце? А затем экзотические
деревья при Полярном круге, что и Соловки, как вся Советская Республика,
преображают мир и строят новую жизнь. Но откуда семена, средства? Вот
именно: на семена для Дендрологического Питомника деньги есть, нет лишь
денег на питание рабочим лесоповала (питание идет еще не по нормам — по
средствам).
А вот — археологические раскопки? Да, у нас работает Раскопочная
Комиссия. Нам важно знать своЈ прошлое.
Перед Управлением лагеря — клумба, и на ней выложен симпатичный слон,
а на попоне его «У» — значит У-СЛОН — (Управление Соловецких Лагерей
Особого Назначения). И тот же ребус — на соловецких бонах, ходящих как
деньги этого северного государства. Какой приятный домашний маскарад! Так
всЈ очень мило здесь, Курилко-шутник нас только пугал? И вот свой журнал —
тоже «Слон» (с 1924 г., первые номера на машинке, с No. 9 — печатается в
монастырской типографии), с 1925 г. — «Соловецкие острова», 200 экз. и даже
с приложением — газетой «Новые Соловки» (разорвем с проклятым монашеским
прошлым!). С 1926 г. — подписка по всей стране и большой тираж, большой
успех!14 И над журналом — верхоглядная какая-то цензура; заключЈнные
(Глубоковский) пишут юмористические стишки о Тройке ГПУ — и проходит! И
потом их поют с эстрады соловецкого театра прямо в лицо приехавшему Глебу
Бокому

Обещали подарков нам куль
Бокий, Фельдман, Васильев и Вуль…

— и начальству нравится! (Да ведь лестно! Ты курса не кончил — а тебя в
историю лепят.) И припев:

Всех, кто наградил нас Соловками, —
Просим: приезжайте сюда сами!
Посидите здесь годочков три иль пять —
Будете с восторгом вспоминать!

— хохочут! нравится! (Кто ж разгадает, что здесь — пророчество?..)
А обнаглевший Шепчинский, сын расстрелянного генерала, вывешивает тогда
лозунг над входными воротами:

«Соловки — рабочим и крестьянам!»

(И тоже ведь пророчество! — но это не нравится, разгадали и сняли.)
На артистах драматической труппы — костюмы, сшитые из церковных риз.
«Рельсы гудят». Фокстротирующие изломанные пары на сцене (гибнущий Запад) —
и победная красная кузница, нарисованная на заднике (Мы).
Фантастический мир! Нет, шутил негодник Курилко!..
А еще же есть Соловецкое Общество Краеведения, оно выпускает свои
отчЈты-исследования. О неповторенной архитектуре XVI века и о соловецкой
фауне здесь пишут с такой обстоятельностью, преданностью науке, с такой
кроткой любовью к предмету, будто это досужие чудаки-учЈные притянулись на
остров по научной страсти, а не арестанты, уже прошедшие Лубянку и дрожащие
попасть на Секирную гору, под комары или к оглоблям лошади. Да в тон с
добродушными краеведами и сами звери и птицы соловецкие еще не вымерли, не
перестреляны, не изгнаны, даже не напуганы — еще и в 28-м году зайцы
доверчивым выводком выходят к самой обочине дороги и с любопытством следят,
как ведут арестантов на Анзер.
Как же случилось, что зайцев не перестреляли? Объясняют новичку:
зверюшки и птицы потому не боятся здесь, что есть приказ ГПУ: «патроны
беречь! Ни одного выстрела иначе, как по заключЈнному!»
Итак, все страхи были шуткой! Но — «Разойдись! Разойдись!» — кричат
среди бела дня на кремлЈвском дворе, густом как Невский, — трое молодых
людей, хлыщеватых, с лицами наркоманов (передний не дрыном, но стеком
разгоняет толпу заключЈнных) быстро под руки волокут опавшего, с обмякшими
ногами и руками человека в одном белье — страшно увидеть его стекающее как
жидкость лицо! — волокут под колокольню. (Вон туда под арку, в ту низенькую
дверь, она — в основании колокольни.) В эту маленькую дверь его втискивают
и в затылок стреляют — там дальше крутые ступеньки вниз, он свалится, и
даже можно 7-8 человек набить, а потом присылают вытянуть трупы и наряжают
женщин (матери и жены ушедших в Константинополь; верующие, не уступившие
веры и не давшие оторвать от неЈ детей) — помыть ступени.15
Что ж, нельзя было ночью, тихо? А зачем же тихо? — тогда и пуля
пропадает зря. В дневной густоте пуля имеет воспитательное значение. Она
сражает как бы десяток за раз.
Расстреливали и иначе — прямо на Онуфриевском кладбище, за женбараком
(бывшим странноприимным домом для богомолок) — и та дорога мимо женбарака
так и называлась расстрельной. Можно было видеть, как зимою по снегу там
ведут человека босиком в одном белье (это не для пытки! это чтоб не пропала
обувь и обмундирование!) с руками, связанными проволокою за спиной16 — а
осужденный гордо, прямо держится и одними губами, без помощи рук, курит
последнюю в жизни папиросу. (По этой манере узнают офицера. Тут ведь люди,
прошедшие семь лет фронтов. Тут мальчишка 18-летний, сын историка В. А.
Потто, на вопрос нарядчика о профессии пожимает плечами: «ПулемЈтчик». По
юности лет и в жаре гражданской войны он не успел приобрести другой.)
Фантастический мир! Это сходится так иногда. Многое в истории
повторяется, но бывают совсем неповторимые сочетания, короткие по времени, и
по месту. Таков наш НЭП. Таковы и ранние Соловки.
Очень малое число чекистов (да и то, может быть, полуштрафных), всего
20-40 человек приехали сюда, чтобы держать в повиновении тысячи, многие
тысячи. (Сперва ждали меньше, но Москва слала, слала, слала. За первые
полгода, к декабрю 1923 г., уже собралось больше 2000 заключЈнных. А в 1928
г. в одной только 13-й роте (роте общих работ) крайний в строю при расчЈте
отвечал: «376-й! Строй по десяти!» — значит, 3760 человек, и такая ж
крупная была 12-я рота, а еще больше «17-я рота» — общие кладбищенские ямы.
А кроме Кремля были уже командировки — Савватиево, Филимоново, Муксалма,
Троицкая, «Зайчики» (Заяцкие острова). К 1928 г. было тысяч около
шестидесяти). И сколько среди них «пулемЈтчиков», многолетних природных
вояк? А с 1926-го уже валили и матЈрые уголовники всех сортов. И как же
удержать их, чтоб они не восстали?
Только у ж а с о м! Только Секиркой! жердочками! комарами! проволо’чкой
по пням! дневными расстрелами! Москва гонит этапы, не считаясь с местными
силами, — но Москва ж и не ограничивает своих чекистов никакими фальшивыми
правилами: всЈ, что сделано для порядка — то сделано, и ни один прокурор
действительно никогда не ступит на соловецкую землю.
А второе — накидка газовая со стеклярусом: эра равенства — и Новые
Соловки! Самоохрана заключЈнных! Самонаблюдение! Самоконтроль! Ротные,
взводные, отделЈнные — все из своей среды. И самодеятельность, и
саморазвлечение!
А под ужасом и под стеклярусом — какие люди? кто? Исконные
аристократы. Кадровые военные. Философы. УчЈные. Художники. Артисты.
Лицеисты.17 По воспитанию, по традициям — слишком горды, чтобы показать
подавленность или страх, чтобы выть, чтобы жаловаться на судьбу даже
друзьям. Признак хорошего тона — всЈ с улыбкой, даже идя на расстрел. Будто
вся эта полярная ревущая морем тюрьма — небольшое недоразумение на пикнике.
Шутить. Высмеивать тюремщиков.
Вот и Слон на деньгах и на клумбе. Вот и козЈл вместо коня. И если уж
7-я рота артистическая, то ротный у неЈ — Кунст. Если Берри-Ягода — то
начальник ягодосушилки. Вот и шутки над простофилями, цензорами журнала. Вот
и песенки. Ходит и посмеивается Георгий Михайлович Осоргин: «Comment vous
portez-vous18 на этом острову’?» — «А` lager comme a’ lager». —
(Вот эти шуточки, эта подчЈркнутая независимость аристократического
духа — они-то больше всего и раздражают полузверячих соловецких тюремщиков.
И однажды Осоргин назначен к расстрелу. И в этот самый день сошла на
соловецкую пристань его молодая (он и сам моложе сорока) жена! И Осоргин
просит тюремщиков: не омрачать жене свидания. Он обещает, что не даст ей
задержаться долее трЈх дней, и как только она уедет — пусть его
расстреляют. И вот что’ значит это самообладание, которое за анафемой
аристократии забыли мы, скулящие от каждой мелкой беды и каждой мелкой боли:
три дня непрерывно с женой — и не дать ей догадаться! Ни в одной фразе не
намекнуть! не дать тону упасть! не дать омрачиться глазам! Лишь один раз
(жена жива и вспоминает теперь), когда гуляли вдоль Святого озера, она
обернулась и увидела, как муж взялся за голову с мукой. — «Что с тобой?» —
«Ничего», — прояснился он тут же. Она могла еще остаться — он упросил еЈ
уехать. Когда пароход отходил от пристани — он уже раздевался к расстрелу.)
Но ведь кто-то же и подарил им эти три дня. Эти три осоргинских дня,
как и другие случаи, показывают, насколько соловецкий режим еще не стянулся
панцырем системы. Такое впечатление, что воздух Соловков странно смешивал в
себе уже крайнюю жестокость с почти еще добродушным непониманием: к чему это
всЈ идЈт? какие соловецкие черты становятся зародышами великого Архипелага,
а каким суждено на первом взросте и засохнуть? ВсЈ-таки не было еще у
соловчан общего твЈрдого такого убеждения, что вот зажжены печи полярного
Освенцима и топки его открыты для всех, привезЈнных однажды сюда. (А ведь
было-то так!..) Тут сбивало еще, что сроки у всех были больно коротки: редко
десять лет, и пять не так часто, а то всЈ три да три. Еще не понималась эта
кошачья игра закона: придавить и выпустить, придавить и выпустить. И это
патриархальное непонимание — к чему всЈ идЈт? — не могло остаться совсем
без влияния и на охранников из заключЈнных, и может быть слегка и на
тюремщиков.
Как ни чЈтки были строки всюду выставленного, объявленного, не
скрываемого классового учения о том, что только уничтожение есть заслуженный
удел врага, — но этого уничтожения каждого конкретного двуногого человека,
имеющего волосы, глаза, рот, шею, плечи — всЈ-таки нельзя было себе
представить. Можно было поверить, что уничтожаются классы, но люди из этих
классов вроде должны были бы остаться?.. Перед глазами русских людей,
выросших в других, великодушных и расплывчатых понятиях, как перед плохо
подобранными очками, строки жестокого учения никак не прочитывались в
точности. Недавно, кажется прошли месяцы и годы открыто объявленного
террора, — а всЈ-таки нельзя было поверить!
Сюда, на первые острова Архипелага, передалась и неустойчивость тех
пЈстрых лет, середины 20-х годов, когда и по всей стране еще плохо
понималось: всЈ ли уже запрещено? или напротив, только теперь-то и начнЈт
разрешаться? Еще так верила Русь в восторженные фразы! — и только немногие
сумрачные головы уже разочли и знали, когда и как это будет всЈ перешиблено.
Повреждены пожаром купола — а кладка вечная… Земля, возделанная на
краю света — и вот разоряемая. Изменчивый цвет беспокойного моря. Тихие
озЈра. Доверчивые животные. Беспощадные люди. И к Бискайскому заливу улетают
на зиму альбатросы со всеми тайнами первого острова Архипелага. Но не
расскажут на беспечных пляжах, но никому в Европе не расскажут.
Фантастический мир… И одна из главных недолговечных фантазий:
управляют лагерной жизнью — белогвардейцы! Так что Курилко был —
неслучаен.
Это вот как. Во всЈм Кремле — единственный вольный чекист: дежурный по
лагерю. Караулы у ворот (вышек нет), наблюдательные засады по островам и
поимка беглецов — у охраны. В охрану кроме вольных набираются бытовые
убийцы, фальшивомонетчики, другие уголовники (но не воры). Но кому
заниматься всей внутренней организацией, кому вести Адмчасть, кто будут
ротные и отделенные? Не священники же, не сектанты, не нэпманы, не учЈные да
и не студенты (студентов не так мало здесь, а студенческая фуражка на голове
соловчанина — это вызов, дерзость, заметка и заявка на расстрел). Это лучше
всего смогли бы бывшие военные. А какие ж тут военные, если не белые
офицеры?
Так — без сговора и вряд ли по стройному замыслу — складывается
соловецкое сотрудничество чекистов и белогвардейцев!
Где же принципиальность тех и других? Удивительно? Поразительно? —
только тому удивительно, кто привык к анализу классово-социальному и не
умеет иначе. Но тому аналисту всЈ на свете удивительно, ибо никогда не
вливаются мир и человек в его заранее подставленные желобочки.
А соловецкие тюремщики и чЈрта возьмут на службу, раз не дают им
красных штатов. Положено: заключЈнным самоконтролироваться (самоугнетаться).
И кому ж тут лучше поручить?
А вечным офицерам, «военным косточкам» — ну как не взять организацию
хоть и лагерной жизни (лагерного угнетения) в свои руки? Ну как подчиниться
и смотреть, что кто-то возьмЈтся неумеючи и шалопутно? Что погоны делают с
человеческим сердцем — мы уже в этой книге толковали. (Вот погодите, придЈт
время и красных командиров сажать — и как повалят в самоохрану, как за этой
вертухайской винтовкой потянутся, лишь бы доверили!.. Я писал уже: а кликни
Малюта Скуратов нас?..). Ну, и такое должно было быть у белогвардейцев: а-а,
всЈ равно пропали, и всЈ пропало, так и море по колено! И еще такое: «чем
хуже, тем лучше», поможем вам обуютить такие зверские Соловки, каких в нашей
России сроду не бывало — пусть о вас слава дурная идЈт. И такое: наши все
согласились, а я что — поп, чтобы на склад бухгалтером?
И всЈ же главная соловецкая фантазия еще не в том была, а: заняв
Адмчасть Соловков, белогвардейцы стали бороться с чекистами! Ваш, де лагерь
— снаружи, а наш — внутри. И кому где работать, и кого куда отправить —
это Адмчасти дело. Мы наружу не лезем, а вы не лезьте к нам.
Как бы не так! — именно внутри-то и должен быть лагерь весь прослоЈн
стукачами Информационно-Следственной Части! Это была первая и грозная сила в
лагере — ИСЧ. (И оперуполномоченные тоже были — из заключЈнных, вот венец
самонаблюдения!) И с ней-то взялась бороться белогвардейская АЧ! Все другие
ч а с т и — Культурно-Воспитательная, Санитарная, которые столько будут
значить в дальнейших лагерях, тут были хилы и жалки. Прозябала и ЭкономЧасть
во главе с Н. Френкелем — заведывала «торговлей» с внешним миром и
несуществующей «промышленностью»; еще не прометились пути еЈ восхода. Две
силы боролись — ИСЧ и АЧ. Это с Кемперпункта начиналось: к отделЈнному
подошел новоприбывший поэт Ал. Ярославский и зашептал ему на ухо.
ОтделЈнный, отчеканивая слова по-военному, рявкнул: «Был тайным — станешь
явным!»
У Информационно-Следственной Части — Секирка, карцеры, доносы, личные
дела заключЈнных, от них зависели и досрочные освобождения и расстрелы, у
них — цензура писем и посылок. У Адмчасти — назначения на работу,
перемещения по острову и этапы.
Адмчасть выявляла стукачей для отправки их на этап. Стукачей ловили,
они убегали, прятались в помещении ИСЧ, их настигали и там, взламывали
комнаты ИСЧ, выволакивали и тащили на этап.19
(Их отправляли на Кондостров, на лесозаготовки. Фантастичность
продолжалась и там: разоблаченные и потерянные выпускали на Кондострове
стенгазету «Стукач» и с печальным юмором «разоблачали» друг друга дальше —
уже в «задроченности» и др.)
Тогда ИСЧ заводила дела на старателей Адмчасти, увеличивала им срок,
отправляла на Секирку. Но осложнялась еЈ деятельность тем, что обнаруженный
сексот по истолкованию тех лет (ст. 121 УК: «разглашение… должностным
лицом сведений, не подлежащих оглашению» — и независимо от того, по его ли
намерению это разглашение произошло, и насколько он должностное) считался
преступником — и не могла уже ИСЧ защищать и выручать провалившихся
стукачей. Попался — сам и виноват. Кондостров был почти узаконен.
Вершиной «военных действий» между ИСЧ и АЧ был случай в 1927 г., когда
белогвардейцы ворвались в ИСЧ, взломали несгораемый шкаф, оттуда изъяли и
огласили полные списки стукачей — отныне потерянных преступников! Затем с
каждым годом Адмчасть слабела: бывших офицеров становилось всЈ меньше, а всЈ
больше уголовников ставилось туда (например «чубаровцы» — по нашумевшему
ленинградскому процессу насильников). И постепенно была одолена.
Да с 30-х годов начиналась и новая лагерная эра, когда и Соловки уже
стали не Соловки, а рядовой «исправительно-трудовой лагерь». Всходила чЈрная
звезда идеолога этой эры Нафталия Френкеля, и стала высшим законом
Архипелага его формула:
«От заключЈнного нам надо взять всЈ в первые три месяца — а потом он
нам не нужен!»

___

Да где ж те Савватий с Германом и Зосимой? Да кто ж это придумал —
жить под Полярным Кругом, где скот не водится, рыба не ловится, хлеб и овощи
не растут?
О, мастера по разорению цветущей земли! Чтобы так быстро — за год, за
два — привести образцовое монастырское хозяйство в полный и необратимый
упадок! Как же это удалось? Грабили и вывозили? Или доконали всЈ на месте? И
тысячи имея незанятых рук — ничего не уметь добыть из земли!
Только вольным — молоко, сметана, да свежее мясо, да отменная капуста
отца Мефодия. А заключЈнным — гнилая треска, солЈная или сушеная; худая
баланда с перловой или пшенной крупой без картошки, никогда ни щей, ни
борщей. И вот — цынга, и даже «канцелярские роты» в нарывах, а уж общие…
С дальних командировок возвращаются «этапы на карачках» (так и ползут от
пристани на четырЈх ногах).
Из денежных (из дому) переводов можно использовать в месяц 9 рублей —
есть ларЈк в Часовне Германа.
А посылка — в месяц одна, еЈ вскрывает ИСЧ, и если не дашь им взятки,
объявят, что многое из присланного тебе не положено, например крупа. В
Никольской церкви и в Успенском соборе растут нары — до четырЈхэтажных. Не
просторней живЈт 13-я рота у Преображенского собора в примыкающем корпусе.
Вот у этого входа представьте стиснутую толпу: три с половиной тысячи валят
к себе, возвращаясь с работы. В кубовую за кипятком — очереди по часу. По
субботам вечерние проверки затягиваются глубоко в ночь (как прежние
богослужения…)
За санитарией, конечно, очень следят: насильственно стригут волосы и
обривают бороды (так же и всем священникам сряду). Еще — обрезают полы у
длинной одежды (особенно у ряс), ибо в них-то главная зараза. (У чекистов —
шинели до земли). Правда, зимою никак не выбраться в баню с ротных нар тем
больным и старым, кто сидит в белье и в мешках, вши их одолевают. (МЈртвых
прячут под нары, чтобы получить на них лишнюю пайку — хотя это и невыгодно
живым: с холодеющего трупа вши переползают на теплых, оставшихся). В Кремле
есть плохая санчасть с плохой больницей, а в глуби Соловков — никакой
медицины.
(Исключение только — Голгофско-Распятский скит на Анзере, штрафная
командировка, где лечат… убийством. Там, в Голгофской церкви, лежат и
умирают от бескормицы, от жестокостей — и ослабевшие священники, и
сифилитики, и престарелые инвалиды и молодые урки. По просьбе умирающих и
чтоб облегчить свою задачу, тамошний голгофский врач даЈт безнадежным
стрихнин, зимой бородатые трупы в одном белье подолгу задерживаются в
церкви. Потом их ставят в притворе, прислоня к стене — так они меньше
занимают места. А вынеся наружу — сталкивают вниз с Голгофской горы.)20
Как-то вспыхнула в Кеми эпидемия тифа (год 1928-й), и 60% вымерло там,
но перекинулся тиф и на Большой Соловецкий остров, здесь в нетопленном
«театральном» зале валялись сотни тифозных одновременно. И сотни ушли на
кладбище. (Чтоб не спутать учЈт, писали нарядчики фамилию каждому на руке —
и выздоравливающие менялись сроками с мертвецами — краткосрочниками,
переписывали на свою руку.) А в 1929-м, когда многими тысячами пригнали
«басмачей» — они привезли с собой такую эпидемию, что чЈрные бляшки
образовывались на теле, и неизбежно человек умирал. То не могла быть чума
или оспа, как предполагали соловчане, потому что те две болезни уже
полностью были побеждены в Советской Республике, — а назвали болезнь
«азиатским тифом». Лечить еЈ не умели, искореняли же так: если в камере один
заболевал, то всех запирали, не выпускали, и лишь пищу им туда подавали —
пока не вымирали все.
Какой бы научный интерес был нам установить, что Архипелаг еще не понял
себя в Соловках, что дитя еще не угадывало своего норова! И потом бы
проследить, как постепенно этот норов проявлялся. Увы, не так! Хотя не у
кого было учиться, хотя не с кого брать пример, и кажется наследственности
не было, — но Архипелаг быстро узнал и проявил свой будущий характер.
Так многое из будущего опыта уже было найдено на Соловках! Уже был
термин «вытащить с общих работ». Все спали на нарах, а кто-то уже и на
топчанах; целые роты в храме, а кто — по двадцать человек в комнате, а
кто-то и по четыре-по пять. Уже кто-то знал своЈ право: оглядеть новый
женский этап и выбрать себе женщину (на тысячи мужчин их было сотни
полторы-две, потом больше). Уже была и борьба за тЈплые места ухватками
подобострастия и предательства. Уже снимали контриков с канцелярских
должностей — и опять возвращали, потому что уголовники только путали. Уже
сгущался лагерный воздух от постоянных зловещих слухов. Уже становилось
высшим правилом поведения: никому не доверяй! (Это вытесняло и вымораживало
прекраснодушие Серебряного Века.)
Тоже и вольные стали входить в сладость лагерной обстановки,
раскушивать еЈ. Вольные семьи получали право на даровых кухарок от лагеря,
всегда могли затребовать в дом дровокола, прачку, портниху, парикмахера.
Эйхманс выстроил себе приполярную виллу. Широко размахнулся и Потемкин —
бывший драгунский вахмистр, потом коммунист, чекист и вот начальник
Кемперпункта. В Кеми он открыл ресторан, оркестранты его были консерваторцы,
официантки — в шелковых платьях. Приезжие товарищи из ГУЛага, из карточной
Москвы, могли здесь роскошно пировать в начале 30-х годов, к столу подавала
им княгиня Шаховская, а счЈт подавался условный, копеек на тридцать,
остальное за счЈт лагеря.
Да соловецкий Кремль — это ж еще и не все Соловки, это еще самое
льготное место. Подлинные Соловки — даже не по скитам (где после увезЈнных
социалистов учредились рабочие командировки), а — на лесоразработках, на
дальних промыслах. Но именно о тех дальних глухих местах сейчас труднее
всего что-нибудь узнать, потому что именно ТЕ-то люди и не сохранились.
Известно, что уже тогда: осенью не давали просушиваться; зимой по глубоким
снегам не одевали, не обували; а долгота рабочего дня определялась уроком —
кончался день рабочий тогда, когда выполнен урок, а если не выполнен, то и
не было возврата под крышу. И тогда уже «открывали» новые командировки тем,
что по несколько сот человек посылали в никак не подготовленные необитаемые
места.
Но, кажется, первые годы Соловков и рабочий гон и заданье надрывных
уроков вспыхивали порывами, в переходящей злости, они еще не стали
стискивающей системой, на них еще не оперлась экономика страны, не
утвердились пятилетки. Первые годы у СЛОНа, видимо, не было твЈрдого
внешнего хозяйственного плана, да и не очень учитывалось, как много
человеко-дней уходит на работы по самому лагерю. Потому с такой лЈгкостью
вдруг могли сменить осмысленные хозяйственные работы на наказания:
переливать воду из проруби в прорубь, перетаскивать брЈвна с одного места на
другое и назад. В этом была жестокость, да, но и патриархальность. Когда же
рабочий гон становится продуманной системой, тогда обливание водой на морозе
и выставление на пеньки под комаров оказывается уже избыточным, лишней
тратой палаческих сил.
Есть такая официальная цифра: до 1929 года по РСФСР было «охвачено»
трудом лишь от 34 до 41% всех заключЈнных21 (да иначе и не могло быть при
безработице в стране). Непонятно, входит ли сюда также и хозяйственный труд
по обслуживанию самого лагеря или это только «внешний» труд. Но для
оставшихся 60-65% заключЈнных не хватит и хозяйственного. Соотношение это не
могло не проявиться также и на Соловках. Определенно, что все 20-е годы там
было немало заключЈнных, не получивших никакой постоянной работы (отчасти
из-за раздетости) или занявших весьма условную должность.
Тот первый год той первой пятилетки, тряхнувший всю страну, тряхнул и
Соловки. Новый (к 1930 году) начальник УСЛОНа Ногтев (тот самый начальник
Савватиевского скита, который расстреливал социалистов) под «шепот удивления
в изумлЈнном зале» докладывал вольняшкам города Кеми такие цифры: «не считая
собственных лесоразработок УСЛОНа, растущих совершенно исключительными
темпами», УСЛОН только по «внешним» заказам ЖелЛеса и КарелЛеса заготовлял:
в 1926 г. — на 63 тыс. рублей, в 1929-м — на 2 млн 355 тыс (в 37 раз!), в
1930-м еще втрое. Дорожное строительство по Карело-Мурманскому краю в 1926
г. выполнено на 105 тыс. руб., в 1930 г. — на 6 млн. — в 57 раз больше!22
Так оканчивались прежние глухие Соловки, где не знали, как извести
заключЈнных. Труд-чародей приходил на помощь!
Через Кемперпункт Соловки создались, через Кемперпункт же они, пройдя
созревание, стали с конца 20-х годов распространяться назад, на материк. И
самое тяжелое, что могло выпасть теперь заключЈнному, были эти материковые
командировки. Раньше Соловки имели на материке только Сороку да Сумский
посад — прибрежные монастырские владения. Теперь раздувшийся СЛОН забыл
монастырские границы.
От Кеми на запад по болотам заключЈнные стали прокладывать грунтовый
Кемь-Ухтинский тракт, «считавшийся когда-то почти неосуществимым».23 Летом
тонули, зимой коченели. Этого тракта соловчане боялись панически, и долго
рокотала над кремлевским двором угроза: «Что?? На Ухту захотел?»
Второй подобный тракт повели Парандовский (от Медвежегорска). На этой
прокладке чекист Гашидзе приказывал закладывать в скалу взрывчатку, на скалу
посылал каэров и в бинокль смотрел, как они взрываются.
Рассказывают, что в декабре 1928 на Красной Горке (Карелия) заключЈнных
в наказание (невыполнен урок) оставили ночевать в лесу — и 150 человек
замЈрзло насмерть. Это — обычный соловецкий приЈм, тут не усумнишься.
Труднее поверить другому рассказу: что на Кемь-Ухтинском тракте близ
местечка Кут в феврале 1929 г. роту заключЈнных около ста человек ЗА
НЕВЫПОЛНЕНИЕ НОРМЫ ЗАГНАЛИ НА КОСТіР — И ОНИ СГОРЕЛИ!
Об этом мне рассказал всего один только человек, близко бывший:
профессор Д. П. Каллистов, старый соловчанин, умерший недавно. Да,
пересекающихся показаний я об этом не собрал (как, может, и никто уже не
соберет — и о многом не соберут, даже и по одному показанию). Но те, кто
морозят людей и взрывают людей — почему не могут их сжечь? Потому, что
здесь труднее техника?
Предпочитающие верить не людям живым, а типографским буквам, пусть
прочтут о прокладке дороги тем же УСЛОНом, такими же зэками в том же году,
только на Кольском полуострове:
«С большими трудностями провели грунтовую дорогу по долине р. Белой по
берегу озера Вудъярв до горы Кукисвумчорр (Аппатиты) на протяжении 27 км,
устилая болота… — чем, вы думаете, устилая? так и просится само на язык,
правда? но не на бумагу… — …брЈвнами и песчаными насыпями, выравнивая
капризные рельефы осыпающихся склонов каменистых гор.» Затем УСЛОН построил
там и железную дорогу — «11 километров за один зимний месяц… — (а почему
за месяц? а почему до лета нельзя было отложить?) — … Задание казалось
невыполнимым. 300.000 кубов земляных работ — (за Полярным Кругом! зимой! —
то разве земля? то хуже всякого гранита!) — должны были быть выполнены
исключительно ручной силой — киркой, ломом и лопатой. — (А рукавицы хоть
были?..) — Многочисленные мосты задерживали развитие работ. Круглые сутки в
три смены, прорезая полярную ночь светом керосиново-калильных фонарей,
прорубая просеки в ельниках, выкорчЈвывая пни, в мятели, заносящие дорогу
снегом выше человеческого роста…»24
Перечитайте. Теперь зажмурьтесь. Теперь представьте: вы, беспомощный
горожанин, воздыхатель по Чехову — в этот ад ледяной! вы, туркмен в
тюбетейке — в эту ночную мятель! И корчуйте пни!
Это было в лучшие светлые двадцатые годы, еще до всякого «культа
личности», когда белая, желтая, чЈрная и коричневая расы Земли смотрели на
нашу страну как на светоч свободы.25 Это было в те годы, когда с эстрад
напевали забавные песенки о Соловках.

Так незаметно — рабочими заданиями — распался прежний замысел
замкнутого на островах лагеря Особого Назначения. Архипелаг, родившийся и
созревший на Соловках, начал своЈ злокачественное движение по стране.
Возникала проблема: расстелить перед ним территорию этой страны — и не
дать еЈ завоевать, не дать увлечь, усвоить, уподобить себе. Каждый островок
и каждую релку Архипелага окружить враждебностью советского волнобоя. Дано
было мирам переслоиться — не дано смешаться!
И этот ногтевский доклад под «шепот удивления» — он ведь для резолюции
выговаривался, для резолюции трудящихся Кеми (а там — в газетки! а там по
посЈлкам развешивать):
«…усиливающаяся классовая борьба внутри СССР… и возросшая как
никогда опасность войны26 … требует от органов ОГПУ и УСЛОН еще большей
сплочЈнности с трудящимися, бдительности…
…ПутЈм организации общественного мнения… повести борьбу с…
якшанием вольных с заключЈнными, укрывательством беглецов, покупкой краденых
и казенных вещей от заключЈнных… и со всевозможными злостными слухами,
распространяемыми про УСЛОН классовыми врагами».
И какие ж это «злостные слухи»? Что в лагере — люди сидят и ни за что!
Еще потом пункт: «…долг каждого своевременно ставить в
известность…»27
Мерзкие вольняшки! Они дружат с ээками, они укрывают беглецов. Это —
страшная опасность. Если этого не пресечь — не будет никакого Архипелага. И
страна пропала. И революция пропала.
И распускаются против «злостных» слухов — честные прогрессивные слухи:
что в лагерях — убийцы и насильники! что каждый беглец — опасный бандит!
Запирайтесь, бойтесь, спасайте своих детей! Ловите, доносите, помогите
работе ОГПУ! А кто не помог — о том ставьте в известность!
Теперь, с расползанием Архипелага, побеги множились: обречЈнность
лесных и дорожных командировок — и всЈ же цельный материк под ногами
беглеца, всЈ-таки надежда. Однако, бегляцкая мысль будоражила соловчан и
тогда, когда СЛОН еще был замкнутым островом. Легковерные ждали конца своего
трехлетнего срока, провидчивые уже понимали, что ни через три, ни через
двадцать три года не видать им свободы. И значит свобода — только в побеге.
Но как убежать с Соловков? Полгода море подо льдом — да не цельным,
местами промоины, и метут мятели, грызут морозы, висят туманы и тьма. А
весной и большую часть лета — белые ночи, далеко видно дежурным катерам.
Только с удлинением ночей, поздним летом и осенью, наступает удобное время.
Не в Кремле конечно, а на командировках, кто имел и передвижение и время,
где-нибудь в лесу близ берега строили лодку или плот и отваливали ночью (а
то и просто на бревне верхом) — наугад, больше всего надеясь встретить
иностранный пароход. По суете охранников, по отплытию катеров о побеге
узнавалось на острове — и радостная тревога охватывала соловчан, будто они
сами бежали. Шепотом спрашивали: еще не поймали? еще не нашли?.. Должно
быть, тонули многие, никуда не добравшись. Кто-то, может быть, достиг
карельского берега — так тот скрывался глуше мЈртвого.
А знаменитый побег в Англию произошел из Кеми. Этот смельчак (его
фамилия нам не известна, вот кругозор!) знал английский язык и скрывал это.
Ему удалось попасть на погрузку лесовоза в Кеми — и он объяснился с
англичанами. Конвоиры обнаружили нехватку, задержали пароход почти на
неделю, несколько раз обыскивали его — а беглеца не нашли. (Оказывается:
при всяком обыске, идущем с берега, его по другому борту спускали якорной
цепью под воду с дыхательной трубкой в зубах.) Платилась огромная неустойка
за задержку парохода — и решили на авось, что арестант утонул, отпустили
пароход.
И вышла в Англии книга, даже, кажется, не одно издание. (Очевидно «На
адском острове» С. А. Малзагова).28
Эта книга изумила Европу (и, вероятно, автора-беглеца упрекнули в
преувеличениях, да просто должны были друзья Нового Общества не поверить
этой клеветнической книге!), потому что она противоречила уже известному:
как описывала рай на Соловках «Роте-Фане» (надеемся, что еЈ корреспондент
потом побывал на Архипелаге) и тем альбомам о Соловках, которые
распространяли советские полпредства в Европе: отличная бумага, достоверные
снимки уютных келий. (Надежда Суровцева, наша коммунистка в Австрии,
получила такой альбом от венского полпредства и с возмущением опровергала
ходящую в Европе клевету. В это время сестра еЈ будущего мужа как раз сидела
на Соловках, а самой ей предстояло через два года гулять «гуськом» в
Ярославском изоляторе.)
Клевета-то клеветой, но досадный получился прорыв! И комиссия ВЦИК под
председательством «совести партии» товарища Сольца поехала узнать, что’ там
делается, на этих Соловках (они же ничего не знали!..). Но впрочем, проехала
та комиссия только по Мурманской ж-д, да и там ничего особого не управила. А
на остров сочтено было благом послать — нет, просить поехать! — как раз
недавно вернувшегося в пролетарское отечество великого пролетарского
писателя Максима Горького. Уж его-то свидетельство будет лучшим
опровержением той гнусной зарубежной фальшивки!
Опережающий слух донесся до Соловков — заколотились арестантские
сердца, засуетились охранники. Надо знать заключЈнных, чтобы представить их
ожидание! В гнездо бесправия, произвола и молчания прорывается сокол и
буревестник! первый русский писатель! вот он им пропишет! вот он им покажет!
вот, батюшка, защитит! Ожидали Горького почти как всеобщую амнистию!
Волновалось и начальство: как могло, прятало уродство и лощило
показуху. Из Кремля на дальние командировки отправляли этапы, чтобы здесь
оставалось поменьше; из санчасти списали многих больных и навели чистоту. И
натыкали «бульвар» из Јлок без корней (несколько дней они должны были не
засохнуть) — к детколонии, открытой 3 месяца назад, гордости УСЛОНа, где
все одеты, и нет социально-чуждых детей, и где, конечно, Горькому интересно
будет посмотреть, как малолетних воспитывают и спасают для будущей жизни при
социализме.
Не доглядели только в Кеми: на Поповом острове грузили «Глеба Бокого»
заключЈнные в белье и в мешках — и вдруг появилась свита Горького садиться
на тот пароход! Изобретатели и мыслители! Вот вам достойная задача, на
всякого мудреца довольно простоты: голый остров, ни кустика, ни укрытия — и
в трехстах шагах показалась свита Горького, — ваше решение!? Куда девать
этот срам, этих мужчин в мешках? Вся поездка Гуманиста потеряет смысл, если
он сейчас увидит их. Ну, конечно, он постарается их не заметить, — но
помогите же! Утопить в море? — будут барахтаться… Закопать в землю? — не
успеем… Нет, только достойный сын Архипелага может найти выход! Командует
нарядчик: «Брось работу! Сдвинься! Еще плотней! Сесть на землю! Та’к
сидеть!» — и накинули поверху брезентом. — «Кто пошевелится — убью!» И
бывший грузчик взошел по трапу, и еще с парохода смотрел на пейзаж, еще час
до отплытия — не заметил…
Это было 20 июня 1929 года. Знаменитый писатель сошел на пристань в
Бухте Благоденствия. Рядом с ним была его невестка, вся в коже (чЈрная
кожаная фуражка, кожаная куртка, кожаные галифе и высокие узкие сапоги) —
живой символ ОГПУ плечо-о-плечо с русской литературой.
В окружении комсостава ГПУ Горький прошел быстрыми длинными шагами по
коридорам нескольких общежитий. Все двери комнат были распахнуты, но он в
них почти не заходил. В санчасти ему выстроили в две шеренги в свежих
халатах врачей и сестЈр, он и смотреть не стал, ушел. Дальше чекисты УСЛОНа
бесстрашно повезли его на Секирку. И что ж? — в карцерах не оказалось
людского переполнения и, главное, — жердочек никаких! На скамьях сидели
воры (уже их много было на Соловках) и все… читали газеты! Никто из них не
смел встать и пожаловаться, но придумали они: держать газеты вверх ногами! И
Горький подошел к одному и молча обернул газету как надо. Заметил!
Догадался! Так не покинет! Защитит!29
Поехали в Детколонию. Как культурно! — каждый на отдельном топчане, на
матрасе. Все жмутся, все довольны. И вдруг 14-летний мальчишка сказал:
«Слушай, Горький! ВсЈ, что ты видишь — это неправда. А хочешь правду знать?
Рассказать?» Да, кивнул писатель. Да, он хочет знать правду. (Ах, мальчишка,
зачем ты портишь только-только настроившееся благополучие литературного
патриарха… Дворец в Москве, именье в Подмосковьи…) И велено было выйти
всем, — и детям, и даже сопровождающим гепеушникам — и мальчик полтора
часа всЈ рассказывал долговязому старику. Горький вышел из барака, заливаясь
слезами. Ему подали коляску ехать обедать на дачу к начальнику лагеря. А
ребята хлынули в барак: «О комариках сказал?» — «Сказал!» — «О жердочках
сказал?» — «Сказал!» — «О вридлах сказал?» — «Сказал!» — «А как с
лестницы спихивают?.. А про мешки?.. А ночЈвки в снегу?..» ВсЈ-всЈ-всЈ
сказал правдолюбец мальчишка!!!
Но даже имени его мы не знаем.
22 июня, уже после разговора с мальчиком, Горький оставил такую запись
в «Книге отзывов», специально сшитой для этого случая:
«Я не в состоянии выразить мои впечатления в нескольких словах. Не
хочется да и стыдно (!) было бы впасть в шаблонные похвалы изумительной
энергии людей, которые, являясь зоркими и неутомимыми стражами революции,
умеют, вместе с этим, быть замечательно смелыми творцами культуры».30
23-го Горький отплыл. Едва отошел его пароход — мальчика расстреляли.
(Сердцевед! знаток людей! — как мог он не забрать мальчика с собою?!)
Так утверждается в новом поколении вера в справедливость.
Толкуют, что там, наверху, глава литературы отнекивался, не хотел
публиковать похвал УСЛОНу. Но как же так, Алексей Максимович?… Но перед
буржуазной Европой! Но именно сейчас, именно в этот момент, такой опасный и
сложный!.. А режим? — мы сменим, мы сменим режим.
И напечаталось, и перепечаталось в большой вольной прессе, нашей и
западной, от имени Сокола-Буревестника, что зря Соловками пугают, что живут
здесь заключЈнные замечательно и исправляются замечательно.

«И, в гроб сходя, благословил»

Архипелаг…31
А насчЈт режима — это уж как обещано. Режим исправили — в 11-й
карцерной роте теперь НЕДЕЛИ СТОЯЛИ ВПЛОТНУЮ. На Соловки поехала комиссия,
уже не Сольца, а следственно-карательная. Она разобралась и поняла (с
помощью местной ИСЧ), что все жестокости соловецкого режима — от
белогвардейцев (АдмЧасть), и вообще аристократов, и отчасти от студентов
(ну, тех самых, которые еще с прошлого века поджигали Санкт-Петербург). Тут
еще неудавшийся вздорный побег сошедшего с ума Кожевникова (быв. министра
Дальне-Восточной Республики) с Шепчинским и Дегтяревым-ковбоем — побег
раздули в большой фантастический заговор белогвардейцев, будто бы
собиравшихся захватить пароход и уплыть, — и стали хватать, и хотя никто в
том заговоре не признался, но дело обрастало арестами.
Всего задались цифрою «300». Набрали еЈ. И в ночь на 15 октября 1929
года, всех разогнав и заперев по помещениям, Святые ворота, обычно запертые,
открыли для краткости пути на кладбище. Водили партиями всю ночь. (И каждую
партию сопровождала отчаянным воем где-то привязанная собака Блек,
подозревая, что именно в этой ведут еЈ хозяина Багратуни. По вою собаки в
ротах считали партии, выстрелы за сильным ветром были слышны хуже. Этот вой
так подействовал на палачей, что на следующий день был застрелен и Блек и
все собаки за Блека.)
Расстреливали те три морфиниста-хлыща, начальник Охраны Дегтярев и…
начальник Культурно-Воспитательной Части Успенский. (Сочетание это
удивительно лишь поверхностному взгляду. Этот Успенский имел биографию что
называется типическую, то есть не самую распространенную, но сгущающую суть
эпохи. Он родился сыном священника — и так застала его революция. Что
ожидало его? Анкеты, ограничения, ссылки, преследования. И ведь никак не
сотрЈшь, никак себе не изменишь отца. Нет, можно, придумал Успенский: он
УБИЛ СВОЕГО ОТЦА и объявил властям, что сделал это ИЗ КЛАССОВОЙ НЕНАВИСТИ!
Здоровое чувство, это уже почти и не убийство! Ему дали легкий срок — и
сразу пошел он в лагере по культурно-воспитательной линии, и быстро
освободился, и вот уже мы застаем его вольным начальником КВЧ Соловков. А на
этот расстрел — сам ли он напросился или предложили ему подтвердить свою
классовую позицию — неизвестно. К концу той ночи видели его, как он над
раковиной, поднимая ноги, поочередно мыл голенища, залитые кровью. — На
фото (стр. 91) крайний справа, может быть, он, может быть однофамилец.)
Стреляли они пьяные, неточно — и утром большая присыпанная яма еще
шевелилась.
Весь октябрь и еще ноябрь привозили на расстрел дополнительные партии с
материка.32
(ВсЈ это кладбище некоторое время спустя было сравнено заключЈнными под
музыку оркестра.)
После тех расстрелов сменился начальник СЛОНа: вместо Эйхманса —
Зарин, и считается, что установилась эра новой соловецкой законности.
Впрочем, вот какова она была. Летом 1930-го года привезли на Соловки
несколько десятков сектантов, отрицавших всЈ, что идЈт от антихриста: нельзя
получать никаких документов, ни паспорта, нельзя ни в чЈм расписываться, ни
денег брать в руки нельзя. Во главе их был седобородый старик восьмидесяти
лет, слепой и с долгим посохом. Каждому просвещенному человеку было ясно,
что этим сектантам никак не войти в социализм, потому что для того надо
много и много иметь дела с бумажками, — и лучше всего поэтому им бы
умереть. И их послали на малый Заяцкий остров — самый малый в Соловецком
архипелаге — песчаный, безлесный, пустынный, с летней избушкой прежних
монахов-рыбаков. И выразили расположение дать им двухмесячный паек — но при
условии, чтобы за него расписался в ведомости обязательно каждый из
сектантов. Разумеется, они отреклись. Тут вмешалась неугомонная Анна
Скрипникова, уже к тому времени, несмотря на свою молодость и молодость
советской власти, арестованная четвЈртый раз. Она металась между
бухгалтерией, нарядчиками и самим начальником лагеря, осуществлявшим
гуманный режим. Она просила сперва сжалиться, потом — послать и еЈ с
сектантами на Заяцкие острова счетоводом, обязуясь выдавать им пищу на день
и вести всю отчЈтность. Кажется, это никак не противоречило лагерной
системе! — а отказали. «Но кормят же сумасшедших, не требуя от них
расписок!» — кричала Анна. Зарин только рассмеялся. А нарядчица ответила:
«Может быть это установка Москвы — мы же не знаем…» (И это, конечно, было
указание из Москвы! — кто ж бы иначе взял ответственность?) И ИХ ОТПРАВИЛИ
БЕЗ ПИЩИ. Через два месяца (ровно через два, потому что надо было предложить
им расписаться на следующие два месяца) приплыли на Малый Заяцкий и нашли
только трупы расклЈванные. Все на месте, никто не бежал.
И кто теперь будет искать виновных? — в 60-х годах нашего великого
века?
Впрочем, и Зарин был скоро снят — за либерализм. (И кажется — 10 лет
получил.)

___

С конца 20-х годов менялся облик соловецкого лагеря. Из немой западни
для обречЈнных каэров он всЈ больше превращался в новый тогда, а теперь
старый для нас вид общебытового ИТЛ. Быстро увеличивалось в стране число
«особо-опасных из числа трудящихся» — и гнали на Соловки бытовиков и шпану.
Ступали на соловецкую землю воры матЈрые и воры начинающие. Большим потоком
полились туда воровки и проститутки (встречаясь на Кемперпункте, кричали
первые вторым: «Хоть воруем, да собой не торгуем!». И отвечали вторые бойко:
«Торгуем своим, а не краденым!») Дело в том, что объявлена была по стране
(не в газетах, конечно) борьба с проституцией, и вот хватали их по всем
крупным городам, и всем по стандарту лепили три года, и многих гнали на
Соловки. По теории было ясно, что честный труд быстро их исправит. Однако,
почему-то упорно держась за свою социально-унизительную профессию, они уже
по пути напрашивались мыть полы в казармах конвоя и уводили за собой
красноармейцев, подрывая устав конвойной службы. Так же легко они
сдруживались и с надзирателями — и не бесплатно, конечно. Еще лучше они
устраивались на Соловках, где такой был голод по женщинам. Им отводились
лучшие комнаты общежития, каждый день приносил им обновки и подарки,
«монашки» и другие каэрки подрабатывали от них, вышивая им нижние сорочки —
и, богатые, как никогда прежде, с чемоданами, полными шелка, они по
окончанию срока ехали в Союз начинать честную жизнь.
А воры затеяли карточные игры. А воровки сочли выгодным рожать на
Соловках детей: яслей там не было, и через ребЈнка можно было на весь свой
короткий срок освободиться от работы. (До них каэрки избегали этого пути.)
12 марта 1929 г. на Соловки поступила и первая партия
несовершеннолетних, дальше их слали и слали (все моложе 16 лет). Сперва их
располагали в детколонии близ Кремля с теми самыми показными топчанами и
матрасами. Они прятали казЈнное обмундирование и кричали, что не в чем на
работу идти. Затем и их рассылали по лесам, оттуда они разбегались, путали
фамилии и сроки, их вылавливали, опознавали.
С поступлением социально-здорового контингента приободрилась
Культурно-воспитательная Часть. Зазывали ликвидировать неграмотность (но
воры и так хорошо отличали черви от треф), повесили лозунг: «ЗаключЈнный —
активный участник социалистического строительства!» и даже термин придумали
— перековка (именно здесь придумали!).
Это был уже сентябрь 1930-го года — обращение ЦК ко всем трудящимся о
развЈртывании соревнования и ударничества — и как же заключЈнные могли
остаться вне? (Если уж повсюду запрягались вольные, то не заключЈнных ли
следовало в корень заложить?)
Дальше сведения наши идут не от живых людей, а из книги учЈного-юриста
Авербаха33, и потому предлагаем читателю делить их на шестнадцать, на двести
пятьдесят шесть, а порой брать и с обратным знаком.
Осенью 1930-го года создан был соловецкий штаб соревнования и
ударничества. Отъявленные рецидивисты, убийцы и налЈтчики вдруг «выступили в
роли бережливых хозяйственников, умелых техноруков, способных культурных
работников» (Г. Андреев вспоминает: били по зубам — «давай кубики,
контра!»). Воры и бандиты, едва прочтя обращение ЦК, отбросили свои ножи и
карты и загорелись жаждой создать коммуну. По уставу записали: членом может
быть происходящий из бедняцко-середняцкой и рабочей среды (а, надо сказать,
все блатные записывались УчЈтно-Распределительной Частью как «бывшие
рабочие» — почти сбывался лозунг Шепчинского «Соловки — рабочим и
крестьянам!») — и ни в коем случае не Пятьдесят Восьмая. (И еще предложили
коммунары: все их сроки сложить, разделить на число участников, так
высчитать средний срок и по его истечению всех разом освободить! Но несмотря
на коммунистичность предложения, чекисты сочли его политически-незрелым.)
Лозунги Соловецкой коммуны были: «Отдадим долг рабочему классу!», и еще
лучше «ОТ НАС — ВСі, НАМ — НИЧЕГО!»34 Придумано было вот какое зверское
наказание для провинившихся членов коммуны: запрещать им выходить на работу!
(Нельзя наказать вора суровее!!)
Впрочем, соловецкое начальство, не столь горячась, как
культвоспитработники, не шибко положилось на воровской энтузиазм, а
применило ленинский принцип: «ударная работа — ударное снабжение»! Это
значит: коммунаров переселили в отдельные общежития, мягче постелили, теплей
одели и стали отдельно и лучше питать (за счЈт остальных, разумеется). Это
очень понравилось коммунарам, и они оговорили, чтоб никого уже не разлучать,
из коммуны не выбрасывать.
Очень понравилась такая коммуна и не коммунарам — и все несли
заявления в коммуну. Но решено было в коммуну их не принимать, а создавать
2-й, 3-й, 4-й «трудколлективы», уже без таких льгот. И ни в один коллектив
не принималась Пятьдесят Восьмая, хотя самые развязные из шпаны через газету
поучали еЈ: пора, мол, пора понять, что лагерь есть трудовая школа!
И повезли самолЈтами доклады в ГУЛаг: соловецкие чудеса! бурный перелом
настроения блатных! вся горячность преступного мира вылилась в ударничество,
в соревнование, в выполнение промфинплана! Там удивлялись и распространяли
опыт.
Так и стали жить Соловки: часть лагеря в трудколлективах, и процент
выполнения у них не просто вырос, а — вдвое! (КВЧ это объясняло влиянием
коллектива, мы-то понимаем, что — обычная лагерная тухта.35)
Другая часть лагеря — «неорганизованная» (да ненакормленная, да
неодетая, да на тяжких работах) — и, понятно, с нормами не справлялась.
В феврале 1931-го года конференция соловецких ударных бригад
постановила: «широкой волной соцсоревнования ответить на новую клевету
капиталистов о принудительном труде в СССР». В марте ударных бригад было уже
136. А в апреле вдруг потребовалась их генеральная чистка, ибо
«классово-чуждый элемент проникал для разложения коллективов». (Вот загадка:
Пятьдесят Восьмую с порога не принимали, кто ж им разлагал? Надо так понять:
раскрылась тухта. Ели-пили, веселились, подсчитали — прослезились, и
кого-то надо гнать, чтоб остальные шевелились.)
А за радостным гулом шла бесшумная работа отправки этапов: из
материнской соловецкой опухоли слали Пятьдесят Восьмую в далекие гиблые
места открывать новые лагеря.

1 И только сами монахи показались ему для Соловков грешными. Был 1908
год, и по тогдашним либеральным понятиям невозможно было вымолвить о
духовенстве одобрительно. А нам, прошедшим Архипелаг, те монахи пожалуй и
ангелами покажутся. Имея возможность есть «от пуза», они в
Голгофско-Распятском скиту даже рыбу, постную пищу, разрешали себе лишь по
великим праздникам. Имея возможность привольно спать, они бодрствовали
ночами и (в том же скиту) круглосуточно, круглогодно, кругловременно читали
псалтырь с поминовением всех православных христиан живых и умерших.

2 Специалисты истории техники говорят, что Филипп Колычев (возвысивший
голос против Грозного) внедрил в XVI веке технику в сельское хозяйство
Соловков так, что и через три века не стыдно было бы повсюду.

3 И пришлось-таки монастырю стоять против англичан в 1808-м, и в
1854-м, и выстоять, а против никоновцев в 1667-11 предал Кремль царскому
боярину монах Феоктист, открыв тайный ход.

4 Сколько вер разбило в человечестве это тюремное совместительство
христианских монастырей!

5 Государственная тюрьма в Соловках существовала с 1718 г. В 80-х годах
XIX в. командующий войсками С.-Петербургского военного округа великий князь
Владимир Александрович, посетив Соловки, нашел воинскую команду там
совершенно излишней и у б р а л с о л д а т с С о л о в к о в. С 1903 г.
соловецкая тюрьма прекратила своЈ существование. (А. С. Пругавин. —
Монастырские тюрьмы. — изд. «Посредник». стр. 78, 81.)

6 И на этот пожар тоже ссылался «Антирелигиозная бацилла», объясняя
почему так трудно теперь найти вещественно прежние каменные мешки и пыточные
приспособления.

7 Их убрали с Соловков лишь около 1930 г. — и с тех пор прекратились
уловы: никто больше не мог той селЈдки в море найти, как будто она совсем
исчезла.

8 По-фински это место называется Вегеракша, т. е. «жилище ведьм».

9 В честь председателя московской тройки ОГПУ, недоучившегося молодого
человека:

«Он был студент, и был горняк,
ЗачЈты же не шли никак.»

* (из «дружеской эпиграммы» в журнале «Соловец. о-ва», 1929, No. 1.
Цензура глупая была и не понимала, что пропускает.)

10 1930 г. No. 1.

11 Все ценности с годами перепрокидываются — и то, что считается
привилегией в лагере Особого Назначения 20-х годов — носить казЈнную
одежду, то станет докукой в Особом лагере 40-х годов: там у нас привилегией
будет н е носить казенной, а хоть что-нибудь своЈ, хоть шапку. Тут не только
экономическая причина, тут и волны эпохи: одно десятилетие видит в идеале
как бы пристать к Общему, другое — как бы от него отстать.

12 Перетащили сюда ж-д Старая Русса — Новгород.

13 Не путать с вольным Дегтяревым, начальником войск Соловецкого
архипелага.

14 И тут же оборвалось: как-то показывал сам режим, что не до этих
шуток. В 1929 г. после крупных соловецких событий и общего поворота всех
лагерей к перевоспитанию, журнал возобновился и выходил до 1932 г.

15 А сейчас на камнях, где вот так волокли, в этом месте двора,
укромном от соловецкого ветра, жизнерадостные туристы, приехавшие повидать
пресловутый остров, часами к и к а ю т в волейбол. Они не знают. Ну, а если
б знали? Да так же бы и к и к а л и.

16 Соловецкий приЈм, странным образом повторенный на катынских трупах.
Кто-то вспомнил — традицию? или свой личный опыт?

17 Вот немногие соловчане, сохранЈнные памятью уцелевших:
Ширинская-Шахматова, Шереметева, Шаховская, Фитцтум, И. С. Дельвиг,
Багратуни, Ассоциани-Эрисов, Гошерон де ла Фосс, Сивере, Г. М. Осоргин,
Клодт, Н. Н. Бахрушин, Аксаков, Комаровский, П. М. Воейков, Вадбольский,
Вонлярлярский, В. Левашов, О. В. Волков, В. Лозино-Лозинский, Д. Гудович,
Таубе, В. С. Муромцев. Бывший кадетский лидер Некрасов (он ли?). Финансист
проф. Озеров. Юрист проф. А. Б. Бородин. Психолог проф. А. П. Суханов.
Философы — проф. А. А. Мейер, проф. С. А. Аскольдов, Е. Н. Данзас, теософ
МЈбус. Историки Н. П. Анциферов, М. Д. Приселков, Г. О. Гордон, А. И.
Заозерский, П. Г. Васиенко. Литературоведы Д. С. Лихачев, Цейтлин, лингвист
И. Е. Аничков, востоковед Н. В. Пигулевская. Орнитолог Г. Поляков. Художники
Браз, П. Ф. Смотрицкий. АктЈры И. Д. Калугин (Александринка), Б.
Глубоковский. В. Ю. Короленко (племянник). В 30-е годы уже при конце
Соловков здесь побывал и о. Павел А. Флоренский.

18 Как поживаете?

19 Интересно, как на заре Архипелага с того самого начинают, к чему
вернЈмся и мы в поздних Особых лагерях: с удара по стукачам.

20 Необычно название горы и скита, оно не встречается нигде больше. По
преданию (рукопись XVIII века, Государст. Публич. Биб-ка, Соловецкий
патерик) 18 июня 1712 г. иеромонаху Иову под этою горой во время ночного
молитвенного бдения явилась Богоматерь «в небесной славе» и сказала: «сия
гора отселе будет называться Голгофою и на ней устроится церковь и
Распятский скит. И убедится она страданиями неисчислимыми». Так назвали и
построили так, но более двухсот лет предсказание казалось холостым, не
предвиделось ему оправдаться. После соловецкого лагеря этого уже не скажешь.

21 Сборник «От тюрем…», стр. 115

22 «Соловец. о-ва», 1930 г., No. 2-3, стр. 56—57.

23 Там же, стр. 57.

24 Г. Фридман — «Сказочная быль», журн. «Соловец. о-ва», 1930, No. 4,
стр. 43-44.

25 О, Бертран Рассел! О, Хьюлет Джонсон! О, где была ваша пламенеющая
совесть т о г д а?

26 Всегда у нас к а к н и к о г д а, слабее не бывает.

27 Журн. «Соловец. о-ва», 1930, No. 2-3, стр. 60.

28 И еЈ вы тоже не читали, сэр Бертран Рассел?..

29 Гепеушница, спутница Горького, тоже упражняясь пером, записала так:
«Знакомимся с жизнью Соловецкого лагеря. Я иду в музей… Все едем на
«Секир-гору». Оттуда открывается изумительный вид на озеро. Вода в озере
холодного темно-синего цвета, вокруг озера — лес, он кажется заколдованным,
меняется освещение, вспыхивают верхушки сосен, и зеркальное озеро становится
огненным. Тишина и удивительно красиво. На обратном пути проезжаем
торфоразработки. Вечером слушали концерт. Угощали нас местной соловецкой
селедочкой, она небольшая, но поразительно нежная и вкусная, тает во рту».
— «М. Горький и сын». изд-во «Наука», М., 1971, стр. 276. (Примечание 1972
г.)

30 Журн. «Соловец. о-ва», 1929, No. 1, стр. 3 (В собрании сочинений
этой записи нет.)

31 Жалкое поведение Горького после возвращения из Италии и до смерти я
приписывал его заблуждениям и неуму. Но недавно опубликованная переписка
20-х годов даЈт толчок объяснить это ниже того: корыстью. Оказавшись в
Сорренто, Горький с удивлением не обнаружил вокруг себя мировой славы, а
затем — и денег (был же у него целый двор обслуги). Стало ясно, что за
деньгами и оживлением славы надо возвращаться в Союз и принять все условия.
Тут стал он добровольным пленником Ягоды. И Сталин убивал его зря, из
перестраховки: он воспел бы и 37-й год.

32 В какой-то из приЈмов был расстрелян и Курилко.

33 И. Л. Авербах — «От преступления к труду», под ред. Вышинского,
изд-во «Советское законодательство», 1936.

34 Этот лозунг, уже вполне зрелый, достоин был, пожалуй, и всесоюзного
распространения.

35 Меня корят, что надо писать туфта, как правильно по-воровски, а
туХта есть крестьянское переиначивание, как ХвЈдор. Но это мне и мило: туХта
как-то сроднено с русским языком, а туфта совсем чужое. Принесли воры, а
обучили весь русский народ, так пусть и будет туХта.

———
Глава 3. Архипелаг дает метастазы

Да не сам по себе развивался Архипелаг, а ухо в ухо со всей страной.
Пока в стране была безработица — не было и погони за рабочими руками
заключЈнных, и аресты шли не как трудовая мобилизация, а как сметанье с
дороги. Но когда задумано было огромной мешалкой перемешать все сто
восемьдесят миллионов, когда отвергнут был план сверх-индустриализации и
вместо него погнали сверх-сверх-сверх-индустриализацию, когда уже задуманы
были и раскулачивание и обширные общественные работы первой пятилетки, — в
канун Года Великого Перешиба изменился и взгляд на Архипелаг и всЈ в
Архипелаге.
26 марта 1928 года Совнарком (значит — еще под председательством
Рыкова) рассматривал состояние карательной политики в стране и состояние
мест заключения. О карательной политике было признано, что она недостаточна.
Постановлено было:1 к классовым врагам и классово-чуждым элементам применять
суровые меры репрессии, устрожить лагерный режим (а социально-неустойчивым
вовсе не давать сроков). Кроме того: поставить принудработы так, чтоб
заключЈнный не зарабатывал ничего, а государству они были бы
хозяйственно-выгодны. И: «считать в дальнейшем необходимым расширение
Јмкости трудовых колоний». То есть попросту предложено было готовить
побольше лагерей перед запланированными обильными посадками. (Эту же
хозяйственную необходимость предвидел и Троцкий, только он опять предлагал
свою трудармию с обязательной мобилизацией. Хрен редьки не слаще. Но из духа
ли противоречия своему вечному оппоненту или чтоб решительней отрубить у
людей жалобы и надежды на возврат, Сталин определил прокрутить трудармейцев
через тюремную машину.) Упразднялась безработица в стране — появился
экономический смысл расширения лагерей.
Если в 1923-м году на Соловках было заключено не более 3 тысяч человек,
то к 1930-му — уже около 50 тысяч, да еще 30 тысяч в Кеми. С 1928-го года
соловецкий рак стал расползаться — сперва по Карелии — на прокладку дорог,
на экспортные лесоповалы. Также охотно СЛОН стал «продавать» инженеров: они
бесконвойно ехали работать в любое северное место, а зарплата их
перечислялась в лагерь. Во всех точках Мурманской железной дороги от
Лодейного поля до Тайболы к 1929-му году уже появились лагерные пункты
СЛОНа. Затем движение пошло на вологодскую линию — и такое оживленное, что
понадобилось на станции Званка открыть диспетчерский пункт СЛОНа. К 1930-му
году в Лодейном поле окреп и стал на свои ноги СвирЛаг, в Котласе
образовался КотЛаг. С 1931-го года с центром в Медвежегорске родился
БелБалтЛаг2, которому предстояло в ближайшие два года прославить Архипелаг
во веки веков и на пять материков.
А злокачественные клеточки ползли и ползли. С одной стороны их не
пускало море, а с другой — финская граница, — но ничто не мешало устроить
лагерь под Красной Вишерой (1929 г.), а главное — беспрепятственны были
пути на восток по Русскому Северу. Очень рано потянулась дорога
Сорока-Котлас («Соро’ка — построим до срока!» — дразнили соловчане С.
Алымова, который однако дела своего держался и вышел в люди, в
поэты-песенники.) Доползя до Северной Двины, лагерные клеточки образовали
СевДвинЛаг. Переползя еЈ, они бесстрашно двинулись к Уралу. В 1931-м году
там основано было Северо-Уральское отделение СЛОНа, которое вскоре дало
самостоятельные СоликамЛаг и СевУралЛаг. Березниковский лагерь начал
строительство большого химкомбината, в своЈ время очень восславленное. Летом
1929-го из Соловков на реку Чибью была послана экспедиция бесконвойных
заключЈнных под главенством геолога М. В. Рущинского — разведать нефть,
открытую там еще в 80-х годах XIX века. Экспедиция была успешна — и на Ухте
образовался лагерь — УхтЛаг. Но он тоже не стыл на месте, а быстро
метастазировался к северо-востоку, захватил Печору — и преобразовался в
УхтПечЛаг. Вскоре он имел Ухтинское, Интинское, Печорское и Воркутское
отделения — всЈ основы будущих великих самостоятельных лагерей.3
Освоение столь обширного северного бездорожного края потребовало
прокладки железной дороги: от Котласа через Княж-Погост и Ропчу на Воркуту.
Это вызвало потребность еще в двух самостоятельных лагерях, уже
железнодорожных: СевЖелДорЛаге — на участке от Котласа до р. Печоры, и
ПечорЛаге (не путать с промышленным УхтПечЛагом!) — на участке от р. Печоры
до Воркуты. (Правда, дорога эта строилась долго. ЕЈ вымьский участок от
Княж-Погоста до Ропчи был готов в 1938-м, вся же она — лишь в конце
1942-го.)
Так из тундренных и таЈжных пучин подымались сотни средних и маленьких
новых островов. На ходу, в боевом строю, создавалась и новая организация
Архипелага: Лагерные Управления, лагерные отделения, лагерные пункты (ОЛПы
— Отдельные лагерные пункты, КОЛПы — комендантские, ГОЛПы — головные),
лагерные участки (они же — «командировки» и «подкомандировки»). А в
Управлениях — Отделы, а в отделениях — Части: 1 — Производственная, II —
УчЈтно-Распределительная (УРЧ), III — Опер-Чекистская (опять третья!..)
(А в диссертациях в это время писалось: «вырисовываются впереди контуры
воспитательных учреждений для отдельных недисциплинированных членов
бесклассового общества».4 В самом деле, кончаются классы — кончаются и
преступники. Но как-то дух захватывает, что вот завтра — бесклассовое — и
никто не будет сидеть?.. отдельные недисциплинированные… Бесклассовое
общество тоже не без тюряги.)
Так вся северная часть Архипелага рождена была Соловками. Но не ими же
одними! По великому зову исправительно-трудовые лагеря и колонии
вспучивались по всей необъятной нашей стране. Каждая область заводила свои
ИТЛ и ИТК. Миллионы километров колючей проволоки побежали и побежали,
пересекаясь, переплетаясь, мелькая весело шипами вдоль железных дорог, вдоль
шоссейных дорог, вдоль городских окраин. И охлупы уродливых лагерных вышек
стали вернейшей чертой нашего пейзажа и только удивительным стечением
обстоятельств не попадали ни на полотна художников, ни в кадры фильмов.
Как повелось еще с гражданской войны, усиленно мобилизовались для
лагерной нужды монастырские здания, своим расположением идеально
приспособленные для изоляции. Борисоглебский монастырь в Торжке пошел под
пересыльный пункт (и сейчас он там), Валдайский (через озеро против будущей
дачи Жданова) — под колонию малолетних, Нилова Пустынь на селигерском
острове Столбном — под лагерь, Саровская Пустынь — под гнездо Потьминских
лагерей, и несть конца этому перечислению. Поднимались лагеря в Донбассе, на
Волге верхней, средней, нижней, на Среднем и Южном Урале, в Закавказьи, в
центральном Казахстане, в Средней Азии, в Сибири и на Дальнем Востоке.
Официально сообщается, что в 1932-м году площадь сельско-хозяйственных
исправтрудколоний по РСФСР была — 253 тысячи гектаров, по УССР — 56
тысяч.5 Кладя в среднем на одну колонию по тысяче гектаров, мы узнаем, что
одних только сельхозов, то есть самых второстепенных и льготных лагерей, уже
было (без окраин страны) — более трехсот!
Распределение заключЈнных по лагерям ближним и дальним легко решилось
постановлением ЦИК и СНК от 6.11.29. (И всЈ годовщины попадаются…).
Упразднялась прежняя «строгая изоляция» (мешавшая созидательному труду),
устанавливалось, что в общие (ближние) места заключения посылаются
осужденные на сроки менее трЈх лет, а от трех до десяти — в отдаленные
местности.6 Так как Пятьдесят Восьмая никогда не получала менее трех лет, то
вся и хлынула она на Север и в Сибирь — освоить и погибнуть.
А мы в это время — шагали под барабаны!..

___

На Архипелаге живЈт упорная легенда, что «лагеря придумал Френкель».
Мне кажется, эта непатриотичная и даже оскорбительная для власти
выдумка достаточно опровергнута предыдущими главами. Хотя и скудными
средствами, но, надеюсь, нам удалось показать рождение лагерей для
подавления и для труда еще в 1918-м году. Безо всякого Френкеля додумались,
что заключЈнные не должны терять времени в нравственных размышлениях («целью
советской исправительно-трудовой политики вовсе не является индивидуальное
исправление в его традиционном понимании»7), а должны трудиться, и при этом
нормы им надо назначить покрепче, почти непосильные. До всякого Френкеля уже
говорили: «исправление через труд» (а понимали еще с Эйхманса как
«истребление через труд»).
Да даже и современного диалектического мышления не нужно было, чтобы
додуматься до использования заключЈнных на тяжелых работах в малонаселенной
местности. Еще в 1890-м году в министерстве путей сообщения возникла мысль
привлечь ссыльно-каторжных Приамурского края к прокладке рельсового пути.
Каторжан просто заставили, а ссыльно-переселенцам и административно-ссыльным
было разрешено работать на прокладке дороги и за это получить скидку трети
или половины срока (впрочем, они предпочитали побегом сбросить весь срок
сразу). С 1896-го по 1900 год на кругбайкальском участке работало больше
полутора тысяч каторжан и 2,5 тысячи ссыльно-переселенцев.8 Так что мысль
была никак не нова и не основывалась на передовых воспитательных идеях.
И всЈ-таки Френкель действительно стал нервом Архипелага. Он был из тех
удачливых деятелей, которых История уже с голодом ждет и зазывает. Лагеря
как будто и были до Френкеля, но не приняли они еще той окончательной и
единой формы, отдающей совершенством. Всякий истинный пророк приходит именно
тогда, когда он крайне нужен. Френкель явился на Архипелаг к началу
метастазов.
Нафталий Аронович Френкель, турецкий еврей, родился в Константинополе.
Окончил коммерческий институт и занялся лесоторговлей. В Мариуполе он
основал фирму и скоро стал миллионером, «лесным королем Черного моря». У
него были свои пароходы, и он даже издавал в Мариуполе свою газету
«Копейку», с задачей — порочить и травить конкурентов. Во время первой
мировой войны Френкель вел какие-то спекуляции с оружием через Галлиполи. В
1916 году учуял грозу в России, еще до Февральской революции перевел свои
капиталы в Турцию, и следом за ними в 1917-м сам уехал в Константинополь.
И дальше он мог вести всю ту же сладко-тревожную жизнь коммерсанта и не
знал бы горького горя и не превратился бы в легенду. Но какая-то роковая
сила влекла его к красной державе.9 Не проверен слух, будто в те годы в
Константинополе он становится резидентом советской разведки (разве что по
идейным соображениям, а то трудно вообразить — зачем это ему нужно). Но
вполне точно, что в годы НЭПа он приезжает в СССР и здесь по тайному
поручению ГПУ создаЈт, как бы от себя, чЈрную биржу для скупки ценностей и
золота за советские бумажные рубли (предшественник «золотой кампании» ГПУ и
Торгсина). Дельцы и маклеры хорошо его помнят по прежнему времени, доверяют
— и золото стекается в ГПУ. Скупка кончается и, в благодарность, ГПУ его
сажает. На всякого мудреца довольно простоты.
Однако, неутомимый и необидчивый Френкель еще на Лубянке или по дороге
на Соловки что-то заявляет вверх. Очевидно, найдя себя в капкане, он решает
и эту жизнь подвергнуть деловому рассмотрению. Его привозят на Соловки в
1927 году, но сразу от этапа отделяют, поселяют в каменной будке вне черты
монастыря, приставляют к нему для услуг дневального и разрешают свободное
передвижение по острову. Мы уже упоминали, что он становится начальником
экономической части (привилегии вольного) и высказывает свой знаменитый
тезис об использовании заключЈнного в первые три месяца. С 1928 г. он уже в
Кеми. Там он создаЈт выгодное подсобное предприятие. За десятилетия
накопленные монахами и втуне лежащие на монастырских складах кожи он
перевозит в Кемь, стягивает туда заключЈнных скорняков и сапожников и
поставляет модельную обувь и кожгалантерею в фирменный магазин на Кузнецком
мосту (им ведает и кассовую выручку забирает ГПУ, но дамочкам, покупающим
туфли, это неизвестно — да и когда их самих вскоре потянут на Архипелаг,
они об этом не вспомнят).
Как-то, году в 1929-м, за Френкелем прилетает из Москвы самолЈт и
увозит на свидание к Сталину. Лучший Друг заключЈнных (и Лучший Друг
чекистов) с интересом беседует с Френкелем три часа. Стенограмма этой беседы
никогда не станет известна, еЈ просто не было, но ясно, что Френкель
разворачивает перед Отцом Народов ослепительные перспективы построения
социализма через труд заключЈнных. Многое из географии Архипелага, послушным
пером описываемое нами теперь вослед, он набрасывает смелыми мазками на
карту Союза под пыхтение трубки своего собеседника. Именно Френкель и
очевидно именно в этот раз предлагает всеохватывающую систему лагерного
учЈта по группам А-Б-В-Г, не дающего лазейки ни лагерному начальнику, ни,
тем более, арестанту: всякий не обслуживающий лагерь (Б), не признанный
больным (В) и не покаранный карцером (Г), должен каждый день своего срока
тянуть упряжку (А). Мировая история каторги еще не знала такой
универсальности! Именно Френкель и именно в этой беседе предлагает
отказаться от реакционной системы равенства в питании арестантов и
набрасывает единую для всего Архипелага систему перераспределения скудного
продукта — хлебную шкалу и шкалу приварка, впрочем позаимствованную им у
эскимосов: держать рыбу на шесте перед бегущими собаками. Еще предлагает он
зачЈты и досрочное освобождение как награду за хорошую работу (но и в этом
вряд ли он был оригинален — в 1890 году на Сахалинской каторге Чехов
обнаружил и то и другое). Вероятно здесь же устанавливается и первое опытное
поле — великий Беломорстрой, куда предприимчивый валютчик вскоре будет
назначен — не начальником строительства и не начальником лагеря, но на
специально для него придуманную должность «начальника работ» — главного
надсмотрщика на поле трудовой битвы.
Да вот он и сам. Его наполненность злой античеловеческой волей видна на
лице. Но скоро в книге о Беломорканале, желая прославить Френкеля, один из
советских писателей напишет о нем так «глаза следователя и прокурора, губы
скептика и сатирика. Человек большого властолюбия и гордости, для которого
главное — власть безраздельная. Если надо, чтобы его боялись — пусть
боятся. Жестоко разговаривал с инженерами, стараясь унизить их.»10
Последняя фраза нам кажется ключевой — и к характеру и к биографии
Френкеля.
К началу Беломорстроя он освобожден, за Беломорканал получает орден
Ленина и назначается начальником строительства БАМЛага («Байкало-Амурская
магистраль» — это название из будущего, а в 30-е годы БАМЛаг достраивает
вторые пути Сибирской магистрали там, где их еще нет.) На этом далеко не
окончена карьера Нафталия Френкеля, но уместнее досказать еЈ в следующей
главе.

___

Вся долгая история Архипелага, о которой достаЈтся нам писать эту
доморощенную самоделковую книгу, за полстолетия не нашла почти никакого
отражения в публичной письменности Советского Союза. Здесь сыграла роль та
же злая случайность, по которой лагерные вышки никогда не попадали в кадры
киносъемок, ни на пейзажи художников.
Но не так с Беломорканалом и с Волгоканалом. По каждому из них в нашем
распоряжении есть книга, и по крайней мере эту главу мы можем писать,
руководясь документальным и ответственным свидетельством.
В старательных исследованиях прежде, чем использовать какой-либо
источник, полагается его охарактеризовать. Сделаем это.
Вот перед нами лежит этот том форматом почти с церковное Евангелие и с
выдавленным на картонной обложке барельефом Полубожества. Книга
«Беломорско-Балтийский канал имени Сталина» издана ГИзом в 1934 году и
посвящена авторами XVII съезду партии, очевидно к съезду она и поспела. Она
есть ответвление горьковской «Истории фабрик и заводов». ЕЈ редакторы:
Максим Горький, А. Л. Авербах и С. Г. Фирин. Последнее имя мало известно в
литературных кругах, объясним же: Семен Фирин, несмотря на свою молодость,
— заместитель начальника ГУЛага.11
История книги такова: 17 августа 1933 года состоялась прогулка ста
двадцати писателей по только что законченному каналу на пароходе.
ЗаключЈнный прораб канала Д. П. Витковский был свидетелем, как во время
шлюзования парохода эти люди в белых костюмах, столпившись на палубе, манили
заключЈнных с территории шлюза (а кстати там были больше уже
эксплоатационники, чем строители), в присутствии канальского начальства
спрашивали заключЈнного: любит ли он свой канал, свою работу, считает ли он,
что здесь исправился, и достаточно ли заботится их руководство о быте
заключЈнных? Вопросов было много, но в этом духе все, и все через борт, и
при начальстве, и лишь пока шлюзовался пароход. После этой поездки 84
писателя каким-то образом сумели увернуться от участия в горьковском
коллективном труде (но, может быть, писали свои восторженные стихи и
очерки), остальные же 36 составили коллектив авторов. Напряженным трудом
осени 1933 года и зимы они и создали этот уникальный труд.
Книга была издана как бы навеки, чтобы потомство читало и удивлялось.
Но по роковому стечению обстоятельств большинство прославленных в ней и
сфотографированных руководителей через два-три года все были разоблачены как
враги народа. Естественно, что и тираж книги был изъят из библиотек и
уничтожен. Уничтожали еЈ в 1937-м году и частные владельцы, не желая нажить
за неЈ срока. Теперь уцелело очень мало экземпляров, и нет надежды на
переиздание — и тем отягчительнее чувствуем мы на себе бремя не дать
погибнуть для наших соотечественников руководящим идеям и фактам, описанным
в этой книге. Справедливо будет сохранить для истории литературы и имена
авторов. Ну, хотя бы вот эти: М. Горький. — Виктор Шкловский. — Всеволод
Иванов. — Вера Инбер. — Валентин Катаев. — Михаил Зощенко. — Лапин и
Хацревин. — Л. Никулин. — Корнелий Зелинский. — Бруно Ясенский (глава:
«Добить классового врага»). — Е. Габрилович. — А. Тихонов. — Алексей
Толстой. — К. Финн.
Необходимость этой книги для заключЈнных, строивших канал, Горький
объяснил так: «у каналоармейцев12 не хватает запаса слов» для выражения
сложных чувств перековки — у писателей же такой запас слов есть, и вот они
помогут. Необходимость же еЈ для писателей он объяснил так: «Многие
литераторы «после ознакомления с каналом… получили зарядку, и это очень
хорошо повлияет на их работу… Теперь в литературе появится то настроение,
которое двинет еЈ вперЈд и поставит еЈ на уровень наших великих дел» (курсив
наш. — А. С. Этот уровень мы и посегодня ощущаем в советской литературе).
Ну, а необходимость книги для миллионов читателей (многие из них и сами
скоро должны притечь на Архипелаг) понятна сама собою.
Какова же точка зрения авторского коллектива на предмет? Прежде всего:
уверенность в правоте всех приговоров и в виновности всех пригнанных на
канал. Даже слово «уверенность» слишком слабое: этот вопрос недопустим для
авторов ни к обсуждению, ни к постановке. Это для них так-же ясно, как ночь
темнее дня. Они, пользуясь своим запасом слов и образов, внедряют в нас все
человеконенавистнические легенды 30-х годов. Слово «вредитель» они трактуют
как основу инженерского существа. И агрономы, выступавшие против раннего
сева (может быть — в снег и в грязь?), и ирригаторы, обводнявшие Среднюю
Азию, — все для них безоговорочно вредители. Во всех главах книги эти
писатели говорят о сословии инженеров только снисходительно, как о породе
порочной и низкой. На странице 125 книга обвиняет значительную часть
русского дореволюционного инженерства — в плутоватости. Это — уже не
индивидуальное обвинение, никак. (Понять ли, что инженеры вредили уже и
царизму?) И это пишется людьми, никто из которых не способен даже извлечь
простейшего квадратного корня (что делают в цирке некоторые лошади). Авторы
повторяют нам все бредовые слухи тех лет как историческую несомненность: что
в заводских столовых травят работниц мышьяком; что если скисает надоенное в
совхозе молоко, то это — не глупая нерасторопность, но — расчЈт врага:
заставить страну пухнуть с голоду (так и пишут). Обобщенно и безлико они
пишут о том зловещем собирательном кулаке, который поступил на завод и
подбрасывает болт в станок. Что ж, они — ведуны человеческого сердца, им
это легче вообразить: человек каким-то чудом уклонился от ссылки в тундру,
бежал в город, еще большим чудом поступил на завод, уже умирая от голода, и
теперь вместо того, чтобы кормить семью, он подбрасывает болт в станок!
Напротив, авторы не могут и не хотят сдержать своего восхищения
руководителями канальных работ, работодателями, которых, несмотря на 30-е
годы, они упорно называют чекистами, вынуждая к этому термину и нас. Они
восхищаются не только их умом, волей, организацией, но и в высшем
человеческом смысле, как существами удивительными. Показателен хотя бы
эпизод с Яковом Раппопортом (фото на стр. 80, не скажешь, что глуп). Этот
недоучившийся студент Дерптского университета, эвакуированного в Воронеж, и
ставший на новой родине заместителем председателя губернского ЧК, а затем
заместителем начальника строительства Беломорстроя, — по словам авторов,
обходя строительство, остался недоволен, как рабочие гонят тачки и задал
инженеру уничтожающий вопрос: а вы помните, чему равняется косинус сорока
пяти градусов? И инженер был раздавлен и устыжен эрудицией Раппопорта13, и
сейчас же исправил свои вредительские указания, и гон тачек пошел на высоком
техническом уровне. Подобными анекдотами авторы не только художественно
сдабривают своЈ изложение, но и поднимают нас на научную высоту!
И чем выше пост занимает работодатель, тем с большим преклонением он
описывается авторами. Безудержные похвалы выстилаются начальнику ГУЛага
Матвею Берману.14 Много восторженных похвал достаЈтся Лазарю Когану, бывшему
анархисту, в 1918 году перешедшему на сторону победивших большевиков,
доказавшему свою верность на посту начальника Особого Отдела IX армии, потом
заместителя начальника войск ОГПУ, одному из организаторов ГУЛага, а теперь
начальнику строительства Беломорканала. Но тем более авторы могут лишь
присоединиться к словам товарища Когана о железном наркоме: «Товарищ Ягода
— наш главный, наш повседневный руководитель». (Это пуще всего и погубило
книгу! Славословия Генриху Ягоде и его портрет были вырваны даже из
сохранившегося для нас экземпляра, и долго пришлось нам искать этот
портрет.)
Уж тем более этот тон внедрялся в лагерные брошюры. Вот например: «На
шлюз No. 3 пришли почЈтные гости (их портреты висели в каждом бараке) —
товарищ Каганович, Ягода и Берман. Люди заработали быстрее. Там наверху
улыбнулись — и улыбка передалась сотням людей в котловане.»15 И в казЈнные
песни:

«Сам Ягода ведЈт нас и учит,
Зорок глаз его, крепка рука».

Общий восторг перед лагерным строем жизни влечет авторов к такому
панегирику: «В какой бы уголок Союза ни забросила вас судьба, пусть это
будет глушь и темнота, — отпечаток порядка… четкости и сознательности…
несет на себе любая организация ОГПУ». А какая ж в российской глуши
организация ГПУ? — да только лагерь. Лагерь как светоч прогресса — вот
уровень нашего исторического источника.
Тут высказался и сам главный редактор. Выступая на последнем слете
беломорстроевцев 25.8.33 в городе Дмитрове (они уже переехали на
Волгоканал), Горький сказал: «Я с 1928 года присматриваюсь к тому, как ОГПУ
перевоспитывает людей». (Это значит — еще раньше Соловков, раньше того
расстрелянного мальчишки; как в Союз вернулся — так и присматривается.) И,
уже еле сдерживая слезы, обратился к присутствующим чекистам: «Черти
драповые, вы сами не знаете, что’ сделали…» Отмечают авторы: тут чекисты
только улыбнулись. (Они знали, ЧТО сделали…) О чрезмерной скромности
чекистов пишет Горький и в самой книге. (Эта их нелюбовь к гласности,
действительно, трогательная черта.)
Коллективные авторы не просто умалчивают о смертях на Беломорканале, то
есть не следуют трусливому рецепту полуправды, но прямо пишут (стр. 190),
что никто не умирает на строительстве! (Вероятно вот они как считают: сто
тысяч начинало канал, сто тысяч и кончило. Значит все живы. Они упускают
только этапы, заглотанные строительством в две лютых зимы. Но это уже на
уровне косинуса плутоватого инженерства.)
Авторы не видят ничего более вдохновляющего, чем этот лагерный труд. В
подневольном труде они усматривают одну из высших форм пламенного
сознательного творчества. Вот теоретическая основа исправления: «Преступники
— от прежних гнусных условий, а страна наша красива, мощна и великодушна,
еЈ надо украшать». По их мнению все эти пригнанные на канал никогда бы не
нашли своего пути в жизни, если бы работодатели не велели им соединить
Белого моря с Балтийским, Потому что ведь «человеческое сырье обрабатывается
неизмеримо труднее, чем дерево» — что за язык! глубина какая! кто это
сказал? — это Горький говорит в книге, оспаривая «словесную мишуру
«гуманизма» «. А Зощенко глубоко вникнув пишет: «перековка — это не желание
выслужиться и освободиться (такие подозрения всЈ-таки были? — А. С.), а на
самом деле перестройка сознания и гордость строителя». О, человековед! Катал
ли ты канальную тачку да на штрафном пайке?..
Этой достойной книгой, составившей славу советской литературы, мы и
будем руководствоваться в наших суждениях о канале.

Как случилось, что для первой великой стройки Архипелага избран был
именно Беломорканал? Понуждала ли Сталина дотошная экономическая или военная
необходимость? Дойдя до конца строительства, мы сумеем уверенно ответить,
что — нет. Раскалял ли его благородный дух соревнования с Петром Первым,
протащившим волоками по этой трассе свой флот, или с императором Павлом, при
котором был высказан первый проект этого канала? Вряд ли Мудрый о том и
знал. Сталину нужна была где-нибудь великая стройка заключЈнными, которая
поглотит много рабочих рук и много жизней (избыток людей от раскулачивания),
с надежностью душегубки, но дешевле еЈ, — одновременно оставив великий
памятник его царствования типа пирамиды. На излюбленном рабовладельческом
Востоке, у которого Сталин больше всего в жизни почерпнул, любили строить
великие «каналы». И я почти вижу, как с любовью рассматривая карту
русско-европейского севера, где была собрана тогда большая часть лагерей,
Властитель провел в центре этого края линию от моря до моря кончиком
трубочного черенка.
Объявляя же стройку, еЈ надо было объявить только срочной. Потому что
ничего не срочного в те годы в нашей стране не делалось. Если б она была не
срочной — никто бы не поверил в еЈ жизненную важность — а даже
заключЈнные, умирая под опрокинутой тачкой, должны были верить в эту
важность. И если б она была не срочной — то они б не умирали, и не
расчищали бы площадки для нового общества.
«Канал должен быть построен в короткий срок и стоить дешево! — таково
указание товарища Сталина!» (А кто жил тогда — тот помнит, чтоэ значит —
УКАЗАНИЕ ТОВАРИЩА СТАЛИНА!) Двадцать месяцев! — вот сколько отпустил
Великий Вождь своим преступникам и на канал и на исправление: с сентября
1931 года по апрель 1933-го. Даже двух полных лет он дать им не мог — так
торопился. Двести двадцать шесть километров. Скальный грунт.
Загроможденность местности валунами. Болота. Семь шлюзов «Повенецкой
лестницы», двенадцать шлюзов на спуске к Белому морю. И — «это не
Днепрострой, которому дали долгий срок и валюту. Беломорстрой поручен ОГПУ и
ни копейки валюты!»
Вот теперь всЈ более и более нам яснеет замысел: значит, так нужен этот
канал Сталину и стране, что — ни копейки валюты. Пусть единовременно
работает у вас сто тысяч заключЈнных — какой капитал еще ценней? И в
двадцать месяцев отдайте канал! ни дня отсрочки.
Вот тут и рассвирепеешь на инженеров-вредителей. Инженеры говорят:
будем делать бетонные сооружения. Отвечают чекисты: некогда. Инженеры
говорят: нужно много железа. Чекисты: замените деревом! Инженеры говорят:
нужны тракторы, краны, строительные машины! Чекисты: ничего этого не будет,
ни копейки валюты, делайте все руками!
Книга называет это: «дерзкая чекистская формулировка технического
задания».16 То есть раппопортовский косинус…
Так торопимся, что для северного этого проекта привозим ташкентцев,
гидротехников и ирригаторов Средней Азии (как раз удачно их посадили). Из
них создается на Фуркасовском переулке (позади Большой Лубянки) Особое
(опять особое, любимое слово!) Конструкторское Бюро.17 (Впрочем чекист
Иванченко спрашивает инженера Журина: «А зачем проектировать, когда есть
проект Волго-Дона? По нему и стройте.»)
Так торопимся, что они начинают делать проект еще прежде изысканий на
местности! Само собой мчим в Карелию изыскательные партии. Ни один
конструктор не имеет права выйти за пределы бюро, ни тем более в Карелию
(бдительность). Поэтому идет облЈт телеграммами: а какая там отметка? а
какой там грунт?
Так торопимся, что эшелоны зэков прибывают и прибывают на будущую
трассу, а там еще нет ни бараков, ни снабжения, ни инструментов, ни точного
плана — что же надо делать? (Нет бараков — зато есть ранняя северная
осень. Нет инструментов — зато идет первый месяц из двадцати.18)
Так торопимся, что приехавшие наконец на трассу инженеры не имеют
ватмана, линеек, кнопок (! ) и даже света в рабочем бараке. Они работают при
коптилках, это похоже на Гражданскую войну! — упиваются наши авторы.
Веселым тоном записных забавников они рассказывают нам: женщины
приехали в шелковых платьях, а тут получают тачки! И «кто только не
встречается друг с другом в Тунгуде: былые студенты, эсперантисты, соратники
по белым отрядам!» Соратники по белым отрядам давно уже встретились друг с
другом на Соловках, а вот что эсперантисты и студенты тоже получают
беломорские тачки, за эту информацию спасибо авторам! Почти давясь от смеха,
рассказывают они нам: везут из Красноведских лагерей, из Сталинабада, из
Самарканда туркменов и таджиков в бухарских халатах, чалмах — а тут
карельские морозы! то-то неожиданность для басмачей! Тут норма два кубометра
гранитной скалы разбить и вывезти на сто метров тачкой! А сыпят снега и всЈ
заваливают, тачки кувыркаются с трапов в снег. Ну, вот так примерно.
Начало работ
Но пусть говорят авторы: «по мокрым доскам тачка вихляла,
опрокидывалась»19, «человек с такой тачкой был похож на лошадь в
оглоблях»20; даже не скальным, а просто мерзлым грунтом «тачка нагружается
час». Или более общая картинка: «В уродливой впадине, запорошенной снегом,
было полно людей и камней. Люди бродили, спотыкались о камни. По двое, по
трое они нагибались и, охватив валун, пытались приподнять. Валун не
шевелился. Тогда звали 4-го, 5-го…» Но тут на помощь приходит техника
нашего славного века: «валуны из котлована вытягивают сетью» — а сеть
тянется канатом, а канат — «барабаном, крутимым лошадью»! Или вот другой
прием — деревянные журавли для подъЈма камней. Или вот еще — из первых
механизмов Беломорстроя.
И это вам — вредители? Да это гениальные инженеры! — из XX века их
бросили в пещерный — и, смотрите, они справились!
Основной транспорт Беломорстроя? — Грабарки, узнаем мы из книги. А еще
есть Беломорские форды! Это вот что такое: тяжелые деревянные площадки,
положенные на четыре круглых деревянных обрубка (катка) — две лошади тащат
такой форд и отвозят камни. А тачку возят вдвоЈм — на подъЈмах еЈ
подхватывает крючник. А как валить деревья, если нет ни пил, ни топоров? И
это может наша смекалка: обвязывают деревья верЈвками и в разные стороны
попеременно бригады тянут — расшатывают деревья! ВсЈ может наша смекалка!
— а почему? А потому что КАНАЛ СТРОИТСЯ ПО ИНИЦИАТИВЕ И ЗАДАНИЮ ТОВАРИЩА
СТАЛИНА! — написано в газетах и повторяют по радио каждый день.
Представить такое поле боя и на нЈм «в длинных серо-пепельных шинелях
или кожаных куртках» — чекисты. Их всего 37 человек на сто тысяч
заключЈнных, но их все любят, и эта любовь движет карельскими валунами. Вот
остановились они, показал товарищ Френкель рукой, чмокнул губами товарищ
Фирин, ничего не сказал товарищ Успенский (отцеубийца? соловецкий палач?) —
и судьбы тысяч людей решены на сегодняшнюю морозную ночь или весь этот
полярный месяц.
В том-то и величие этой постройки, что она совершается без современной
техники и без всяких поставок от страны! «Это — не темпы ущербного
европейско-американского капитализма. Это социалистические темпы!» —
гордятся авторы.21 (В 60-е годы мы знаем, что это называется большой
скачок.) Вся книга славит именно отсталость техники и кустарничество. Кранов
нет? Будут свои! — и делаются «деррики» — краны из дерева, и только
трущиеся металлические части к ним отливают сами. «Своя индустрия на
канале!» — ликуют наши авторы. И тачечные колЈса тоже отливают в
самодельной вагранке!
picture: Френкель, Фирин и Успенский
Так спешно нужен был стране канал, что не нашлось для строительства
тачечных колЈс! Для заводов Ленинграда это был бы непосильный заказ!
Нет, несправедливо — эту дичайшую стройку XX века, материковый канал,
построенный «от тачки и кайла», — несправедливо было бы сравнивать с
египетскими пирамидами: ведь пирамиды строились с привлечением современной
им техники!! А у нас была техника — на сорок веков назад!
В том-то душегубка и состояла. На газовые камеры у нас газа не было.
Побудьте-ка инженером в этих условиях! Все дамбы — земляные,
водоспуски — деревянные. Земля то и дело даЈт течь. Чем же уплотнить еЈ? —
гоняют по дамбе лошадей с катками! (только еще лошадей вместе с заключЈнными
не жалеет Сталин и страна — а потому что это кулацкое животное, и тоже
должно вымереть.) Очень трудно обезопасить от течи и сопряжения земли с
деревом. Надо заменить железо деревом! — и инженер Маслов изобретает
ромбовидные деревянные ворота шлюзов. На стены шлюзов бетона нет! — чем
крепить стены шлюзов? Вспоминают древнерусские ряжи — деревянные срубы
высотою в 15 метров, изнутри засыпаемые грунтом. Пользуйтесь техникой
пещерного века, но ответственность по веку ХХ-му: прорвет где-нибудь —
отдай голову.
Пишет железный нарком Ягода главному инженеру ХрусталЈву: «по имеющимся
донесениям (то есть от стукачей и от Когана-Френкеля-Фирина) необходимой
энергии и заинтересованности в работе вы не проявляете и не чувствуете.
Приказываю немедленно ответить — намерены ли вы немедленно (язычЈк-то)…
взяться по-настоящему за работу… и заставить добросовестно работать ту
часть инженеров (какую? кого?), которые саботируют и срывают…» Что
отвечать главному? Жить-то хочется… «Я сознаю свою преступную мягкость…
я каюсь в собственной расхлябанности..».

А тем временем в уши неугомонно: «КАНАЛ СТРОИТСЯ ПО ИНИЦИАТИВЕ И
ЗАДАНИЮ ТОВАРИЩА СТАЛИНА!» «Радио в бараке, на трассе, у ручья, в карельской
избе, с грузовика, радио, не спящее ни днЈм, ни ночью (вообразите!), эти
бесчисленные чЈрные рты, чЈрные маски без глаз (образно!) кричат неустанно:
что думают о трассе чекисты всей страны, что сказала партия». То же — думай
и ты! То же — думай и ты! «Природу научим — свободу получим!» Да
здравствует соцсоревнование и ударничество! Соревнования между бригадами!
Соревнование между фалангами (250-300 человек)! Соревнования между
трудколлективами! Соревнование между шлюзами! Наконец, и вохровцы вступают с
зэками в соревнование!22 (Обязательство вохровцев: лучше вас охранять?)
Но главная опора, конечно — на социально близких, т о е с т ь на
воров! (Эти понятия уже слились на канале.) Растроганный Горький кричит им с
трибуны: «Да любой капиталист грабит больше, чем все вы вместе взятые!» Урки
ревут, польщенные. «И крупные слЈзы брызнули из глаз бывшего карманника».23
Ставка на то, чтобы использовать для строительства романтизм
правонарушителей. А им еще бы не лестно! Говорит вор из президиума слЈта:
«По два дня хлеба не получали, но это нам не страшно. (Они ведь всегда
кого-нибудь раскурочат.) Нам дорого то, что с нами разговаривают как с
людьми (чем не могут похвастаться инженеры). Скалы у нас такие, что буры
ломаются. Ничего, берЈм.» (Чем же БЕРУТ? и к т о берЈт?..)
Это — классовая теория: опереться в лагере на своих против чужих. О
Беломоре не написано, как кормятся бригадиры, а о Березниках рассказывает
свидетель (И.Д.Т.): отдельная кухня бригадиров (сплошь — блатарей) и паЈк
— лучше военного. Чтоб кулаки их были крепки и знали, ЗА ЧТО сжиматься…
На 2-м лагпункте — воровство, вырывание из рук посуды, карточек на
баланду, но блатных за это не исключают из ударников: это не затмевает их
социального лица, их производственного порыва. Пищу доставляют на
производство холодной. Из сушилок воруют вещи — ничего, берЈм! Повенец —
штрафной городок, хаос и неразбериха. Хлеба в Повенце не пекут, возят из
Кеми (посмотрите на карту)! На участке Шижня норма питания не выдаЈтся, в
бараках холодно, обовшивели, хворают — ничего, берЈм! Канал строится по
инициативе… Всюду КВБ — культурно-воспит-боеточки! (Хулиган, едва придя в
лагерь, сразу становится воспитателем.) Создать атмосферу постоянной боевой
тревоги! Вдруг объявляется штурмовая ночь — удар по бюрократии! Как раз к
концу вечерней работы ходят по комнатам управления культвоспитатели и
штурмуют! Вдруг — прорыв (не воды, процентов) на отделении Тунгуда! ШТУРМ!
Решено: удвоить нормы выработки! Вот как!24 Вдруг какая-то бригада выполняет
дневное задание ни с того, ни с сего — на 852%! Пойми, кто может! То
объявляется всеобщий день рекордов! Удар по темпосрывателям! Вот какой-то
бригаде раздача премиальных пирожков. (Что ж лица такие заморенные?
Вожделенный момент — а радости нет…)
picture: Раздача пирожков
Как будто всЈ идЈт хорошо. Летом 1932-го Ягода объехал трассу и остался
доволен, кормилец. Но в декабре телеграмма его: нормы не выполняются,
прекратить бездельное шатание тысяч людей! (в это веришь! это — видишь!).
Трудколлективы тянутся на работу с выцветшими знаменами. Обнаружено: по
сводкам уже несколько раз выбрано по 100% кубатуры! — а канал так и не
кончен! Нерадивые работяги засыпают ряжи вместо камней и земли — льдом! А
весной это потает, и вода прорвет! Новые лозунги воспитателей: «Туфта25 —
опаснейшее орудие контрреволюции» (а тухтят блатные больше всех: уж лЈд
засыпать в ряжи — узнаю, это их затея!). Еще лозунг: «туфтач — классовый
враг!» — и поручается ворам идти разоблачать туфту, контролировать сдачу
каэровских бригад! (лучший способ приписать выработку каэров — себе). Туфта
— есть попытка сорвать всю исправительно-трудовую политику ГПУ — вот что
такое ужасная эта туфта! Туфта — это хищение социалистической
собственности! — вот что такое ужасная эта туфта! В феврале 1933 года
отбирают свободу у досрочно-освобожденных инженеров — за обнаруженную
туфту.
Такой был подъЈм, такой энтузиазм — и откуда эта туфта? зачем еЈ
придумали заключЈнные?.. Очевидно, это — ставка на реставрацию капитализма.
Здесь не без чЈрной руки белоэмиграции.
В начале 1933-го — новый приказ Ягоды: все управления переименовать в
штабы боевых участков! 50% аппарата — бросить на строительство! (а лопат
хватит?..) Работать — в три смены (ночь-то почти полярная)! Кормить —
прямо на трассе (остывшим)! За туфту — судить!
В январе — ШТУРМ ВОДОРАЗДЕЛА! Все фаланги с кухнями и имуществом
брошены в одно место! Не всем хватило палаток, спят на снегу — ничего,
БЕРіМ! Канал строится по инициативе…
Из Москвы — приказ No. 1: «до конца строительства объявить сплошной
штурм!» После рабочего дня гонят на трассу машинисток, канцеляристок,
прачек.
В феврале — запрет свиданий по всему БелБалтЛагу — то ли угроза
сыпного тифа, то ли нажим на зэков.
В апреле — непрерывный 48-часовой штурм — ура-а! — ТРИДЦАТЬ ТЫСЯЧ
ЧЕЛОВЕК НЕ СПИТ!
И к 1 мая 1933 года нарком Ягода докладывает любимому Учителю, что
канал — готов в назначенный срок.
В июле 1933-го Сталин, Ворошилов и Киров предпринимают приятную
прогулку на пароходе для осмотра канала. Есть фотография — они сидят в
плетеных креслах на палубе, «шутят, смеются, курят». (А между тем Киров уже
обречЈн, но — не знает).
В августе проехали сто двадцать писателей.
Обслуживать Беломорканал было на месте некому, прислали раскулаченных
(«спецпереселенцев»), Берман сам выбирал места для их поселков.
Большая часть «каналоармейцев» поехала строить следующий канал —
Волга-Москва.26

ОтвлечЈмся от Коллективного зубоскального Тома.
Как ни мрачны казались Соловки, но соловчанам, этапированным кончать
свой срок (а то и жизнь) на Беломоре, только тут ощутилось, что шуточки
кончены, только тут открылось, что’ такое подлинный лагерь, который
постепенно узнали все мы. Вместо соловецкой тишины — неумолкающий мат и
дикий шум раздоров вперемежку с воспитательной агитацией. Даже в бараках
медвежегорского лагпункта при Управлении БелБалтЛага спали на вагонках (уже
изобретенных) не по четыре, а по восемь человек: на каждом щите двое
валетом. Вместо монастырских каменных зданий — продуваемые временные
бараки, а то палатки, а то и просто на снегу. И переведЈнные из Березников,
где тоже по 12 часов работали, находили, что здесь — тяжелей. Дни рекордов.
Ночи штурмов. «От нас всЈ — нам ничего»… В густоте, в неразберихе при
взрывах скал — много калечных и насмерть. Остывшая баланда, поедаемая между
валунами. Какая работа — мы уже прочли. Какая еда — а какая ж может быть
еда в 1931-33 годах? (Скрипникова рассказывает, что даже в медвежегорской
столовой для вольнонаЈмных подавалась мутная жижа с головками камсы и
отдельными зернами пшена.)27 Одежда — своя, донашиваемая. И только одно
обращение, одна погонка, одна присказка: «Давай!.. Давай!.. Давай!..»
Говорят, что в первую зиму, с 1931 на 1932 г., сто тысяч и вымерло —
столько, сколько постоянно было на канале. Отчего ж не поверить? Скорей даже
эта цифра преуменьшенная: в сходных условиях в лагерях военных лет
смертность один процент в день была заурядна, известна всем. Так что на
Беломоре сто тысяч могло вымереть за три месяца с небольшим. А еще было одно
лето. И еще одна зима.
Д. П. Витковский, соловчанин, работавший на Беломоре прорабом, и этою
самою тухтою, то есть приписыванием несуществующих объЈмов работ, спасший
жизнь многим, рисует такую вечернюю картину:
«После конца рабочего дня на трассе остаются трупы. Снег запорашивает
их лица. Кто-то скорчился под опрокинутой тачкой, спрятал руки в рукава и
так замЈрз. Кто-то застыл с головой вобранной в колени. Там замЈрзли двое,
прислонясь друг к другу спинами. Это — крестьянские ребята, лучшие
работники, каких только можно представить. Их посылают на канал сразу
десятками тысяч, да стараются, чтоб на один лагпункт никто не попал со своим
батькой, разлучают. И сразу дают им такую норму на гальках и валунах,
которую и летом не выполнишь. Никто не может их научить, предупредить, они
по-деревенски отдают все силы, быстро слабеют — и вот замерзают, обнявшись
по-двое. Ночью едут сани и собирают их. Возчики бросают трупы на сани с
деревянным стуком.
А летом от неприбранных вовремя трупов — уже кости, они вместе с
галькой попадают в бетономешалку. Так попали они в бетон последнего шлюза у
города Беломорска и навсегда сохранятся там.»28
Многотиражка Беломорстроя захлЈбывалась, что многие каналоармейцы,
«эстетически увлечЈнные» великой задачей — в свободное время (и,
разумеется, без оплаты хлебом) выкладывают стены канала камнями —
исключительно для красоты.
Так впору было бы им выложить на откосах канала шесть фамилий —
главных подручных у Сталина и Ягоды, главных надсмотрщиков Беломора,
шестерых наЈмных убийц, записав за каждым тысяч по тридцать жизней: Фирин —
Берман — Френкель — Коган — Раппопорт — Жук.
Да приписать сюда, пожалуй, начальника ВОХРы БелБалтЛага — Бродского.
Да куратора канала от ВЦИК — Сольца.
Да всех 37 чекистов, которые были на канале. Да 36 писателей,
восславивших Беломор.29 Еще Погодина не забыть. Чтоб проезжающие пароходные
экскурсанты читали и — думали.
Да вот беда — экскурсантов-то нет!
Как нет?

Вот так. И пароходов нет. По расписанию ничто там не ходит.
Захотел я в 1966 году, кончая эту книгу, проехать по великому Беломору,
посмотреть самому. Ну, состязаясь с теми ста двадцатью. Так нельзя: не на
чем. Надо проситься на грузовое судно. А там документы проверяют. А у меня
уж фамилия наклЈванная, сразу будет подозрение: зачем еду? Итак, чтобы книга
была целей — лучше не ехать.
Но всЈ-таки немножко я туда подобрался. Сперва — Медвежегорск. До сих
пор еще — много барачных зданий, от тех времЈн. И — величественная
гостиница с 5-этажной стеклянной башней. Ведь — ворота канала! Ведь здесь
будут кишеть гости отечественные и иностранные… Попустовала-попустовала,
отдали под интернат.
Дорога к Повенцу. Хилый лес, камни на каждом шагу, валуны.
От Повенца достигаю сразу канала и долго иду вдоль него, трусь поближе
к шлюзам, чтоб их посмотреть. Запретные зоны, сонная охрана. Но кое-где
хорошо видно. Стенки шлюзов — прежние, из тех самых ряжей, узнаю их по
изображениям. А масловские ромбические ворота сменили на металлические и
разводят уже не от руки.
Но что так тихо? Безлюдье, никакого движения ни на канале, ни в шлюзах.
Не копошится нигде обслуга. Не гудят пароходы. Не разводятся ворота. Погожий
июньский день, — отчего бы?..
Так прошел я пять шлюзов Повенчанской «лестницы» и после пятого сел на
берегу. Изображенный на всех папиросных пачках, так позарез необходимый
нашей стране — почему ж ты молчишь. Великий Канал?
Некто в гражданском ко мне подошел, глаза проверяющие. Я простодушно: у
кого бы рыбки купить? да как по каналу уехать? Оказался он начальник охраны
шлюза. Почему, спрашиваю, нет пассажирского сообщения? Да что ты, удивляется
он, разве можно? Да американцы так сразу и попрут. До войны еще было, а
после войны — нет. — Ну, и пусть едут. — Да разве можно им показывать?!
— А почему вообще не идут никто? — Идут. Но мало. Видишь, мелкий он, пять
метров. Хотели реконструировать, но наверно будут рядом другой строить,
сразу хороший.
Эх, начальничек, это мы давно знаем: в 1934 году, только успели все
ордена раздать — уже был проект реконструкции. И пункт первый был: углубить
канал. А второй: параллельно нынешним шлюзам построить глубоководную нитку
океанских. Скоро ношено — слепо рожено. Из-за того-то срока, из-за тех-то
норм и наврали глубину, и снизили пропускную способность: какими-то
тухтяными кубометрами надо ж было работяг кормить. (Вскоре эту тухту
навязали на инженеров: дали им новые десятки.) А 80 километров мурманской
железной дороги перенесли, освобождая трассу. Хорошо хоть тачечных колЈс не
потратили. И — куда что возить? Ну, вот вырубили ближний лес, — теперь
откуда возить? Архангельский — в Ленинград? Так его и в Архангельске купят,
издавна там иностранцы и покупают. Да полгода канал подо льдом, если не
больше. Какая была в нЈм необходимость? Ах да, военная. Перебрасывать флот.
— Такой мелкий, — жалуется начальник охраны, — даже подводные лодки
своим ходом не проходят: на баржи их кладут, тогда перетягивают.
А как насчЈт крейсеров?.. О, тиран-отшельник! Ночной безумец! В каком
бреду ты это всЈ выдумал?!
И куда спешил ты, проклятый? Что жгло тебя и кололо — в двадцать
месяцев? Ведь эти четверть миллиона могли остаться жить. Ну, эсперантисты
тебе в горле стояли, — а крестьянские ребята сколько б тебе наработали!
сколько б раз ты еще в атаку их поднял — за родину, за Сталина!
— Дорого обошелся, — говорю я охраннику.
— Зато быстро построили! — уверенно отвечает он.
На твоих бы косточках!..
В тот день провЈл я около канала восемь часов. За это время одна
самоходная баржа прошла от Повенца к Сороке и одна, того же типа, от Сороки
к Повенцу. Номера у них были разные, и только по номерам я их различил, что
эта — не возвращалась. Потому что нагружены они были совершенно одинаково:
одинаковыми сосновыми брЈвнами, уже лежалыми, годными на дрова.
А вычитая, получим ноль.
И четверть миллиона в уме.

___

А за Беломор-Балтийским шел канал Волга-Москва, сразу все туда поехали
и работяги, и начальником лагеря Фирин, и начальником строительства Коган.
(Ордена Ленина за Беломор застали их обоих уже там.)
Но этот канал хоть оказался нужен. А все традиции Беломора он славно
продолжил и развил, и здесь мы еще лучше поймЈм, чем отличался Архипелаг
периода бурных метастазов от застойного соловецкого. Вот когда было
вспомнить и пожалеть о молчаливых жестоких Соловках. Теперь не только
требовали работы, не только бить слабеющим кайлом неподатливые камни. Нет,
забирая жизнь, еще прежде того влезли в грудь и обыскивали душу.
Вот что было самое тяжелое на каналах: от каждого требовали еще
чирикать. Уже в фитилях, надо было изображать общественную жизнь. Коснеющим
от голода языком надо было выступать с речами, требуя перевыполнения планов!
И выявления вредителей! И наказания враждебной пропаганды, кулацких слухов
(все лагерные слухи были кулацкие). И озираться, как бы змеи недоверия не
оплели тебя самого на новый срок.
Беря сейчас бесстыдные эти книги, где так гладко и восторженно
представлена жизнь обречЈнных, — почти уже поверить нельзя, что это всерьЈз
писалось и всерьЈз же читалось. (Да осмотрительный Главлит уничтожил тиражи,
так что и тут нам достался экземпляр из последних.)
Теперь нашим Виргилием будет прилежный ученик Вышинского И. Л.
Авербах.30

Даже ввинчивая простой шуруп, надо вначале проявить старание: не
отклонить ось, не вышатнуть шуруп в сторону. А уж когда малость войдЈт —
можно и вторую руку освободить, только вкручивай да посвистывай.
Читаем Вышинского: «Именно благодаря воспитательной задаче наш ИТЛ
принципиально противоположен буржуазной тюрьме, где царит голое насилие».31
«В противоположность буржуазным государствам у нас насилие в борьбе с
преступностью играет второстепенную роль, а центр тяжести перенесЈн на
организационно-материальные, культурно-просветительные и
политико-воспитательные мероприятия».32 (Надо мозги наморщить, чтобы не
проронить: вместо палки — шкала пайки плюс агитация.) И вот уже: «…успехи
социализма оказывают своЈ волшебное (! так и вылеплено: волшебное!) влияние
и на… борьбу с преступностью»33
Вслед за своим учителем поясняет и Авербах: задача советской
исправтрудполитики — «превращение наиболее скверного людского материала
(сырье-то помните? насекомых помните? — А. С.) в полноценных активных
сознательных строителей социализма».
Только вот — коэффициентик… четверть миллиона скверного материала
легло, 12 с половиною тысяч активных сознательных освобождено досрочно
(Беломор)…
Да ведь это, оказывается, еще VIII съезд партии, в 1919 году, когда
пылала гражданская война, еще ждали Деникина под ОрЈл, еще впереди были
Кронштадт и Тамбовское восстание, — VIII съезд определил: заменить систему
наказаний (то есть вообще никого не наказывать?) — системой воспитания!
«Принудительного» — теперь добавляет Авербах. И риторически (уже
припася нам разящий ответ) спрашивает: но КАК же? Как можно переделать
сознание в пользу социализма, если оно уже на воле сложилось ему враждебно,
а лагерное принуждение ощущается как насилие и может только усилить вражду?
И мы с читателем в тупике: ведь верно?..
Не тут-то было, сейчас он нас ослепит: да производительным осмысленным
трудом с высокой целью! — вот чем будет переделано всякое враждебное или
неустойчивое сознание. А для этого, оказывается, нужна: «концентрация работ
на гигантских объектах, поражающих воображение своей грандиозностью»! (Ах,
вот оно, вот оно зачем Беломор-то, а мы лопухи, ничего не поняли!..) Этим
достигается «наглядность, эффективность и пафос строительства». Причем
обязательно «работа от ноля до завершения» и «каждый лагерник» (еще сегодня
не умерший) «чувствует политический резонанс своего личного труда,
зинтересованность всей страны в его работе».
А вы замечаете, как шуруп уже плавно пошел? Может и косовато, но мы
теряем способность ему сопротивляться? Отец по карте трубочкой провел, а об
оправдании его ли забота? Всегда найдется Авербах: «Андрей Януарьевич, у
меня вот такая мысль, как вы думаете, я в книге проведу?»
Но это — только цветочки. Надо, чтобы заключЈнный, еще не выйдя из
лагеря, уже «воспитался к высшим социалистическим формам труда».
А что нужно для этого?.. Застопорился шуруп.
Ах, бестолочь! Да соревнование и ударничество!! Какое, милые, у нас
тысячелетье на дворе! «Не просто работа, а работа героическая!» (Приказ ОГПУ
No. 190).
picture: Оркестр на канале
Соревнование за переходящее красное знамя центрального штаба! районного
штаба! отделенческого штаба! Соревнование между лагпунктами, сооружениями,
бригадами! «Вместе с переходящим красным знаменем присуждается и духовой
оркестр! — он целыми днями играет победителям во время работы и во время
вкусной еды»! (Вкусной еды на снимке не видно, но вы видите также и
прожектор. Это — для ночных работ, Волгоканал строится круглосуточно.)34 В
каждой бригаде заключЈнных — тройка по соревнованию. Учет — и резолюции!
Резолюции — и учет! Итоги штурма перемычки за первую пятидневку! за вторую
пятидневку! Общелагерная газета «Перековка». Ее лозунг: «Потопим свое
прошлое на дне канала!» Ее призыв: «Работать без выходных!» Общий восторг,
общее согласие! Передовой ударник сказал: «Конечно! Какие могут быть
выходные дни? У Волги-то выходных нет, вот-вот разольется». А как с
выходными у Миссисипи?.. — Хватайте его, это кулацкий агент! Пункт
обязательств: «сбереженье здоровья каждым членом коллектива». О,
человечность! Нет, это вот для чего — «чтобы сократить число невыходов на
работу». «Не болеть — и не брать освобождений!» Красные доски. Черные
доски. Доски показателей: дней до сдачи; что сделано вчера, что сегодня.
Книги почета. В каждом бараке — почетные грамоты, «окна перековки»,
графики, диаграммы (это сколько лоботрясов бегает и пишет!). Каждый
заключЈнный должен быть в курсе производственных планов! И каждый
заключЈнный должен быть в курсе всей политической жизни страны! Поэтому на
разводе (за счет утреннего времени, конечно) — производственная
пятиминутка, после возврата в лагерь (когда ноги не держат) — политическая
пятиминутка. В часы обеда не давать расползаться по щелям, не давать спать
— политические читки! Если на воле — Шесть Условий товарища Сталина —
каждый лагерник должен зубрить их наизусть!35 Если на воле — постановление
Совнаркома об увольнении за прогул, — здесь разъяснительная работа: всякий
сегодняшний отказчик и симулянт после своего освобождения будет заклеймен
презрением масс Советского Союза. Такой порядок: для получения звания
ударника — мало одних производственных достижений! Еще надо: а) читать
газеты, б) любить свой канал, в) уметь рассказывать о его значении.
И — чудо! О, чудо! О, преображение и вознесение! — «ударник перестает
ощущать дисциплину и труд как нечто, навязанное извне, (это понимают даже
лошади), а — как внутреннюю необходимость». (Ну верно, ну конечно, ведь
свобода же — не свобода, а осознанная решетка!) Новые социалистические
формы поощрения! — выдача значков ударника. И что бы вы думали, что бы вы
думали? «Значок ударника расценивается работягами выше, чем пайка!» Да,
выше, чем пайка! И целые бригады «самовольно выходят на работу за два часа
до развода» (ах, какой произвол! и что же делать конвою?) «и еще остаются
там после окончания рабочего дня»!
О, пылание! О, спички! Думали, что вы будете гореть — десятилетия…
Вот она, ударная работа! Уже гроза, но будем трудиться! но перевыполним
дневной план! Обратите внимание на технику, мы о ней говорили и на Беломоре:
на подъеме прицепляется к тачке спереди крючковой — а как еЈ вскатишь
наверх? Иван Немцев вдруг решил делать работу за пятерых! Сказано-сделано:
набросал за смену… 55 кубометров земли!36 (Посчитаем: это 5 кубометров в
час, кубометр в 12 минут — даже самого легкого грунта, попробуйте!).
Обстановка такая: насосов нет, колодцы не готовы — побороть воду своими
руками!37 А женщины? Поднимали в одиночку камни по 4 пуда!38
Переворачивались тачки, камни летели в головы и в ноги. Ничего, берем! То —
«по пояс в воде», то — «непрерывные 62 часа работы», то — «три дня 500
человек долбили обледеневшую землю» — и оказалось бесполезно. Ничего,
берем!

Мы лопатой нашей боевою
Откопали счастье под Москвою!

Та «особая веселая напряженность», которую принесли с ББК. «Шли на штурм с
буйными веселыми песнями»…

В любую погоду
Шагайте к разводу!

picture: Ударники
А вот и сами ударники, они приехали на слЈт. Сбоку у поезда —
начальник конвоя, слева еще там один конвоир. Посмотрите, какие
воодушевленные счастливые лица, эти женщины не думают ни о детях, ни о доме,
только о канале, который они так полюбили. Довольно холодно, кто в валенках,
кто в сапогах, домашних, конечно, а вторая слева в первом ряду — воровка в
ворованных туфлях — где же пофорсить, как не на слЈте? Вот и другой такой
слЈт (фото стр. 110). На плакате написано: «Сделаем досрочно, дешево и
прочно!» А как это всЈ увязать — пусть у инженеров головы болят. Легко
видно, что тени улыбок для аппарата, а в общем здорово устали эти женщины,
выступать они не будут, а ждут от слЈта только сытного обеда один раз. ВсЈ
простые крестьянские лица.39 А в проходе встрял самоохранник. Иуда, очень уж
хочется ему попасть на карточку. — А вот и ударная бригада, вполне
технически оснащенная, неправда, что мы всЈ на своЈм пару тянем! Если же
верить лагерным художникам, выставленным в КВЧ, то и вот какая техника есть
уже на канале: один экскаватор, один кран и один трактор. Да действуют ли?
может сломаны, то верней? Но в общем, зимой не очень уютно на трассе, а?
Тут еще была небольшая бедЈнка — «по окончанию Беломора появилось в
разных газетах слишком много ликующих статей, парализовавших устрашающее
действие лагерей… В освещении Беломора так перегнули, что приезжающие на
канал Волга-Москва ожидали молочных рек в кисельных берегах и предъявили
невероятные требования к администрации» (уж не требовали ли они себе чистого
белья?). Так что, ври-ври да не завирайся. «Над нами и сегодня реет знамя
Беломора» — пишет газета «Перековка». Умеренно. И хватит.
picture: Картина зимы на канале
Впрочем, и на Беломоре и на Волгоканале поняли: «лагерное соревнование
и ударничество должно быть связано со всей системой льгот», чтобы льготы
стимулировали ударничество». «Главная основа соревнования — материальная
заинтересованность» (!?!? — нас кажется, швырнуло? Мы повернули с востока
на запад? сто восемьдесят градусов? — Провокация! Крепче за поручни! Вагон
идЈт дальше!) И построено так: от производственных показателей зависят — и
питание! и жильЈ! и одежда! и бельЈ и частота бань! (да, да, кто плохо
работает — пусть и ходит в лохмотьях и вшах!) и досрочка! и отдых! и
свидания! Например, выдача значка ударника — чисто социалистическая форма
поощрения. Но пусть значок даЈт право на внеочередное долгое свидание! — и
вот он уже стал дороже пайки…
«Если на воле по советской конституции применяется принцип кто не
работает тот не ест, то почему надо лагерников ставить в привилегированное
положение?» (Труднейшее в устроении лагерей: они не должны стать местами
привилегий!) Шкала Дмитлага: штрафной котЈл — мутная вода, штрафной паЈк —
триста граммов. Сто процентов дают право на восьмисотку и право докупить сто
граммов в ларьке! И тогда «подчинение дисциплине начинается с эгоистических
мотивов (заинтересованность в улучшении пайка) — и поднимается до
социалистической заинтересованности в красном знамени»!40
Но главное — зачЈты! зачЈты! Штабы соревнования дают заключЈнному
характеристику. Для зачЈтов нужно не только перевыполнение, но и
общественная работа! А тому, кто был в прошлом нетрудовым элементом —
понижать зачЈты, давать мизерные. «Он может только замаскироваться, а не
исправиться! Ему нужно дольше побыть в лагере, дать себя проверить.»
(Например, катит тачку в гору — а может быть это он не работает, а только
маскируется?)
И что же делают досрочно-освобожденные?.. Как что!? Они
самозакрепляются! Они слишком полюбили канал, чтоб отсюда уехать! «Они так
увлекаются, что, освобождаясь, добровольно остаются на канале на землекопных
работах до конца стройки»! (Вот на таких работах добровольно остаются, как
например на этом снимке. И можно автору верить? Конечно. Ведь в паспорте
штамп: «был в лагерях ОГПУ». И больше нигде работы не найдешь.)41
Но что это?.. Испортилась машинка соловьиных трелей — и в перерыве мы
слышим усталое дыхание правды: «даже и воровской мир охвачен соревнованием
только на 60% (уж если и воры не соревнуются!..); лагерники часто
истолковывают льготы и награды как неправильно примененные»; «характеристики
пишутся шаблонно»; «по характеристикам сплошь и рядом (!) дневальный
проходил как ударник-землекоп и получал ударный зачЈт, а действительный
ударник оказывался без зачЈта»42; (так оказывается, господа воспитатели, это
вы не поднялись на вторую ступень?!) «у многих (!) — чувство
безнадежности».43
А трели — опять полились, да с металлом! Самое главное поощрение
забыли? — «жестокое и беспощадное проведение дисциплинарных взысканий»!
Приказ ОГПУ от 28.11.33 (это — к зиме, чтоб стоя не качались!) «Всех
неисправимых лентяев и симулянтов отправить в отдаленные северные лагеря с
полным лишением прав на льготы. Злостных отказчиков и подстрекателей
предавать суду лагерных коллегий. За малейшую попытку срыва железной
дисциплины — лишать всех уже полученных льгот и преимуществ.» (Например, за
попытку погреться у костра…)
И всЈ-таки самое главное звено мы опять уронили, бестолковщина! ВсЈ
сказали, а главного не сказали! Слушайте, слушайте! «коллективность есть
принцип и метод советской исправительно-трудовой политики.» Ведь нужны же
«приводные ремни от администрации к массе»! «Только опираясь на коллективы,
многочисленная администрация лагерей может переделывать сознание
заключЈнных». «От низших форм — коллективной ответственности, до высших
форм: дело чести, дело славы, дело доблести и геройства»! (Браним мы часто
свой язык, что де он с веками блекнет. А вдуматься — нет! Он —
благороднеет. Раньше как говорили, по-извозчичьи — возжи? А теперь —
приводные ремни! Раньше — круговая порука, так и пахнет конюшней. А теперь
— коллективная ответственность!)
«Бригада есть основная форма перевоспитания» (приказ по Дмитлагу,
1933). «Это значит — доверие к коллективу, невозможное при капитализме!»
(Но вполне возможное при феодализме: провинился один в деревне, всех
раздевай и секи! А всЈ-таки благородно: доверие к коллективу!) «Это —
значит — самодеятельность лагерников в деле перевоспитания!». «Это —
психологическое обогащение личности от коллектива»! (Нет, слова-то, слова
какие! Ведь этим психологическим обогащением он нас навзрыд повалил! Ведь
что’ значит учЈный человек!) «Коллектив повышает чувство человеческого
достоинства (да, да!) каждого заключЈнного и тем препятствует проведению
системы морального подавления»!
И ведь скажи пожалуйста, тридцатью годами позже Авербаха пришлось и мне
два слова вымолвить о бригаде, ну просто как там дела идут, — а ведь люди
совсем же иначе, совсем искаженно поняли: «Бригада — основной вклад
коммунизма в науку о наказаниях (что как-раз верно, это и Авербах
говорит)… Это — коллективный организм, живущий, работающий, едящий,
спящий, и страдающий вместе в безжалостно-вынужденном симбиозе».44
О, без бригады еще пережить лагерь можно! Без бригады ты — личность,
ты сам избираешь линию поведения. Без бригады ты можешь хоть умереть гордо
— в бригаде и умереть тебе дадут только подло, только на брюхе. От
начальника, от десятника, от надзирателя, от конвоира — ото всех ты можешь
спрятаться и улучить минутку отдыха, там потянуть послабже, здесь поднять
полегче. Но от приводных ремней — от товарищей по бригаде, ни укрыва, ни
спасенья, ни пощады тебе нет. Ты не можешь не хотеть работать, ты не можешь
предпочесть работе голодную смерть в сознании, что ты — политический. Нет
уж, раз вышел за зону, записан на выходе — всЈ сделанное сегодня бригадой,
будет делиться уже не на 25, а на 26 и весь бригадный процент из-за тебя
упадЈт со 123 на 119, с рекордного котла на простой, все потеряют бабку
пшенную и по сто граммов хлеба. Так уследят за тобой товарищи лучше всяких
надзирателей! И бригадирский кулак тебя покарает доходчивей целого наркомата
внутренних дел!
Вот это и есть — самодеятельность в перевоспитании! Это и есть
психологическое обогащение личности от коллектива!
Теперь-то нам ясно как стЈклышко, но на Волгоканале сами устроители еще
верить не смели, какой они крепкий ошейник нашли. И у них бригада была на
задворках, а только трудовой коллектив понимался как высшая честь и
поощрение. Даже в мае 1934 года еще половина зэков Дмитлага были
«неорганизованные», их… не принимали в трудколлективы! Их брали в
трудартели, и то не всех: кроме священников, сектантов и вообще верующих
(если откажется от религии — ведь цель того стоит! — принимали с месячным
испытательным сроком!). Пятьдесят Восьмую в трудколлективы стали нехотя
принимать, но и то у кого срок меньше пяти лет. У Коллектива был
председатель, совет, а демократия — совершенно необузданная: собрания
коллектива проводились только по разрешению КВЧ и только в присутствии
ротного (да, ведь и роты еще!) воспитателя. Разумеется, коллективы
подкармливали по сравнению со сбродом: лучшим коллективам отводили огороды
внутри зоны (не отдельно людям, а по-колхозному — для добавки в общий
котЈл). Коллектив распадался на секции, и всякий свободный часок они
занимались то проверкой быта, то разбором краж и промотов казЈнного
имущества, то выпуском стенгазет, то разбором дисциплинарных нарушений. На
собрании коллективов часами с важностью разбирался вопрос: как перековать
лентяя Вовку? симулянта Гришку? Коллектив и сам имел право исключать своих
членов и просить лишить их зачЈтов, но круче того администрация распускала
целые коллективы, «продолжающие преступные традиции» (то есть не захваченные
коллективной жизнью?). Однако самым увлекательным бывали периодические
чистки коллективов — от лентяев, от недостойных, от шептунов (изображающих
трудколлективы как взаимно-шпионские организации) и от пробравшейся агентуры
классового врага. Например, обнаруживалось, что кто-то, уже в лагере,
скрывает своЈ кулацкое происхождение (за которое, собственно, в лагерь и
попал) — и вот теперь его клеймили и вычищали — не из лагеря вычищали, а
из трудколлектива. (Художники-реалисты! О, напишите эту картину: «Чистка в
трудколлективе»! Эти бритые головы, эти настороженные выражения, эти
измотанные лица, эти тряпки на телах — и этих озлобленных ораторов! Вот
отсюда хорош будет типаж. А кому трудно представить, так и на воле было
подобное. И в Китае тоже.) И слушайте: «предварительно до каждого лагерника
доводились задачи и цели чистки. Потом перед лицом общественности каждый
член коллектива держал отчЈт»!45
picture: Типаж озлобленных
А еще — выявление лжеударников! А выборы культсоветов! А — выговоры
тем, кто плохо ликвидирует свою неграмотность! А сами занятия по ликбезу:
«мы-не-ра-бы!! ра-бы-не-мы!» А песни?

«Это царство болот и низин
Станет родиной нашей счастливой.»

Или на ма’стерские слова самого Николая Асеева:

«Мы, каналоармейцы, суровый народ,
Но не в том наша главная суть:
Нас великое время взяло в оборот,
Чтоб поставить на правильный путь.»

или на самодеятельные, рвущиеся из груди:

«И даже самою прекрасной песнею
Мы не расскажем, нет, не воспоем,
Страны, которой нет нигде чудеснее,
Страны, в которой мы с тобой живЈм.»46

Вот это всЈ и значит по-лагерному — чирикать.
О! так доймут, что еще заплачешь по ротмистру Курилке, по простой
короткой расстрельной дороге, по откровенному соловецкому бесправию.

Боже! На дне какого канала утопить нам это прошлое??!

1 ЦГАОР, ф. 393, оп. 78, х. 65, л. 369-372

2 Это — официальная дата, а фактически с 1930-го, но организационный
период скрыли для краткости сроков, красы и истории. И тут тухта…

3 Мы однозначно пишем даты и места, но просим читателя помнить, что всЈ
это получено расспросами и сопоставлением, тут могут быть отклонения и
пропуски.

4 Сборник «От тюрем…», стр. 429

5 «От тюрем…», стр. 136-137

6 СЗ СССР, 1929, No. 72.

7 Сборник «От тюрем…», стр. 384

8 Но вообще-то на русской каторге XIX века шло развитие обратное: труд
становился всЈ менее обязательным, замирал. Даже Карийская каторга к 90-м
годам обратилась в места высидочного заключения, работ больше не
производилось. К тому же времени помягчели и рабочие требования на Акатуе
(П. Якубович). Так что привлечение каторжных к кругбайкальской дороге было
скорее нуждою временной. Не наблюдаем ли мы опять «двух рогов» или параболы,
как и со срочными тюрьмами (Часть 1, глава 9): ветвь смягчения и ветвь
ожесточения?

9 У меня есть личное предположение, я выскажу его в другом месте.

10 «Беломорско-Балтийский канал имени Сталина». История строительства,
гл. 8

11 Томимый авторским честолюбием, он написал о Беломоре и свою
отдельную брошюру.

12 Так решено было их называть для поднятия духа (или в честь
несостоявшейся трудармии?).

13 А значение-то косинуса Раппопорт наврал. — ББК, стр. 107.

14 М. Берман — М. Борман, опять только буква одна разницы… Эйхманс
— Эйхман…

15 Ю. Куземко — «3-й шлюз», изд-во КВО Дмитлага, 1935. «Не подлежит
распространению за пределы лагеря». Из-за редкости издания можно
порекомендовать другое сочетание: «Каганович, Ягода и Хрущев инспектируют
лагеря на Беломорканале». — D. D. Runes — Despotism, NY, 1963, р. 262.

16 «Беломоро-Балтийский канал», с. 82

17 Таким образом — одна из самых ранних ш а р а ш е к, Райских
островов. Тут же называют и еще подобную: ОКБ на Ижорском заводе,
сконструировавшее первый знаменитый блюминг.

18 Плюс несколько т у х т я н ы х месяцев оргпериода, нигде не
записанных.

19 «ББК», стр 112

20 Стр. 113

21 «ББК», стр. 356

22 «ББК», стр. 153

23 Ю. Куземко, «Третий шлюз».

24 «ББК», стр 302

25 Подчиняюсь «ф» лишь потому, что цитирую.

26 На августовском слЈте каналоармейцев Лазарь Коган провозгласил:
«НедалЈк тот слЈт, который будет последним в системе лагерей… НедалЈк тот
год, месяц и день, когда вообще будут не нужны исправительно-трудовые
лагеря». Вероятно расстрелянный, он так и не узнал, как жестоко ошибся. А
впрочем, может быть, он, и говоря, сам не верил?

27 Впрочем, ома же вспоминает, что беженцы с Украины приезжали в
Медвежегорск устроиться работать кем-нибудь близ лагеря и так спастись от
голода. Их звали зэки, и из з о н ы в ы н о с и л и с в о и м
п о е с т ь!!! Очень правдоподобно. Только с Украины-то вырваться умели не
все.

28 Д. Витковский. — Полжизни.

29 И Алексей Н. Толстой среди них, проехавши трассою канала (надо же
было за положение свое платить), — «с азартом и вдохновением рассказывал о
виденном, рисуя заманчивые, почти фантастические и в то же время реальные…
перспективы развития края, вкладывая в свой рассказ весь жар творческого
увлечения и писательского воображения. Он буквально захлебываясь говорил о
труде строителей канала, о п е р е д о в о й т е х н и к е (курсив мой —
А. С.).. »

30 И. Л. Авербах — «От преступления к труду».

31 Предисловие Вышинского к Сборнику «От тюрем…»

32 Предисловие Вышинского к книге Авербаха.

33 Там же.

34 Оркестр использовался и в других лагерях: поставят на берегу и
играет несколько суток подряд, пока заключЈнные без смены и без отдыха
выгружают из баржи лес. И. Д. Т. был оркестрантом на Беломоре и вспоминает:
оркестр вызывал озлобление у работающих (ведь оркестранты освобождались от
общих работ, имели отдельную койку, военную форму). Им кричали: «Филоны!
Дармоеды! Идите сюда вкалывать!» На снимке — ничего похожего.

35 Надо заметить, что интеллигенты, п р о л е з ш и е на руководящие
должности канала, умно использовали эти шесть условий: «Всемерно
использовать специалистов»? — значит, вытягивайте инженеров с о б щ и х.
«Не допускать текучести рабочей силы»? — значит, запретите этапы!

36 Ю. Куземко — Третий шлюз, Дмитлаг, 1935.

37 Брошюра «Каналоармейка», Дмитлаг, 1935. (За пределы лагеря не
выносить!)

38 Там же.

39 Все эти фото — из книги Авербаха, Он предупреждает: в ней нет фото
кулаков и вредителей (то есть, лучших крестьянских и интеллигентских лиц) —
мол, «еще не пришло время» для них. Увы, уже и не придет. Мертвых не
вернешь.

40 В своей частной жизни Авербах, вероятно, начинает прямо со второй
ступени.

41 И. Л. Авербах — «От преступления к труду», стр. 164.

42 У нас всЈ перепрокидывается, и даже награды порой оборачивались
нелепо. Кузнецу Парамонову в одном из архангельских лагерей за отличную
работу сбросили два года с десятки. Из-за этого конец его восьмЈрки пришелся
на военные годы, и, как Пятьдесят Восьмая, он не был освобожден, а оставлен
«до особого (опять о с о б о г о!) распоряжения». Только кончилась война —
однодельцы Парамонова свои десятки кончили — и освободились. А он трубил
еще с год. Прокурор ознакомился с его жалобой и ничего поделать не мог:
«особое распоряжение» по всему Архипелагу еще оставалось в силе.

43 Ну, да V-е Совещание работников юстиции в 1931 году не зря осудило
эту лавочку: «широкое и ничем не оправдываемое применение условно-досрочного
освобождения и зачЈтов рабочих дней… приводит к н е р е а л ь н о с т и
судебных п р и г о в о р о в, п о д р ы в у уголовной р е п р е с с и и — и
к искривлению к л а с с о в о й л и н и и».

44 Pavel, Ernst: The Triumph of Survival. — The Nation. 1963, 2 Febr.

45 Все неоговоренные цитаты в этой главе — по книге Авербаха. Но
иногда я соединял его разные фразы вместе, иногда опускал нестерпимое
многословие — ведь ему на диссертацию надо было тянуть, а у нас места нет.
Однако смысла я не исказил нигде.

46 Песенные сборники Дмитлага. 1935. А музыка называлась —
к а н а л о а р м е й с к а я, и в конкурсной комиссии состояли вольные
композиторы — Шостакович, Кабалевский, Шехтер…

———
Глава 4. Архипелаг каменеет

А часы истории — били.
В 1934 году на январском пленуме ЦК и ЦКК (уже, вероятно обдумывая,
скольких ему надо будет скоро убирать), Великий Вождь объявил, что отмирание
государства (которого чаяли чуть ли не с 1920-го года) придЈт через…
максимальное усиление государственной власти!
Это было так неожиданно-гениально, что не всякому умишке дано было
объять, но Вышинский состоял на своЈм подручном месте и сразу же подхватил:
«и, значит, максимальное укрепление исправительно-трудовых учреждений»!1
Вступление в социализм через максимальное укрепление тюрьмы! — это не
юмористический журнал сострил, это сказал генеральный прокурор Советского
Союза! Так что «ежовые рукавицы» готовились и без Ежова.
Ведь вторая пятилетка, кто помнит (да ведь никто у нас ничего не
помнит! память — самое слабое место русских, особенно — память на злое),
вторая пятилетка среди своих блистательных (по сей день не выполненных)
задач имела и такую: «искоренение пережитков капитализма в сознании людей».
Значит, и закончить это искоренение надо было в 1938 году. Рассудите сами,
чем же было их так быстро искоренять?
«Советские места лишения свободы на пороге второй пятилетки ни в какой
мере не только не теряют, но даже усиливают своЈ значение» (! года не прошло
от предсказания Когана, что лагерей вообще скоро не будет. Но он же не знал
январского пленума!) «В эпоху вступления в социализм роль
исправительно-трудовых учреждений как орудия пролетарской диктатуры, как
органа репрессии, как средства принуждения и воспитания (принуждение уже на
первом месте!) должна еще больше возрасти и усилиться»2 (а иначе комсоставу
НКВД при социализме что ж — пропади?)
Кто упрекнЈт нашу Передовую Теорию, что она отставала от практики? ВсЈ
это чЈрным по белому печаталось, да мы читать еще не умели. 1937-й год был
публично предсказан и обоснован.
И сшиблены были мохнатой рукой все фитюльки и бантики. Трудколлективы?
Запретить! Еще чего выдумали — самоуправление в лагере! Лучше бригады всЈ
равно ничего не придумаешь. Какие еще там политбеседы? Отставить.
ЗаключЈнных присылают работать — а понимать им не обязательно. На Ухте
объявили «ликвидацию последней вагонки»? Политическая ошибка! — а что, на
пружинные койки будем их класть? Втиснуть им вагонок, да вдвое! ЗачЈты?
ЗачЈты — в первую очередь отменить! — что ж, судам вхолостую работать? А
кому уже зачЈты начислены? Считать недействительными (1937 год). В каких-то
лагерях еще свидание дают? Запретить повсеместно. В какой-то тюрьме труп
священника выдали на волю для похорон? Да вы с ума сошли, вы даЈте повод для
антисоветских демонстраций. За это — наказать примерно! Разъяснить: трупы
умерших принадлежат ГУЛагу, а могилы — совсекретны. Профтехкурсы для
заключЈнных? Распустить! Надо было на воле учиться. Что’ ВЦИК, какой ВЦИК?
за подписью Калинина?.. У нас не ПТУ, у нас НКВД. На волю выйдут — пусть
учат сами. Графики, диаграммы? Содрать со стен, стены побелить. Можно и не
белить. Это что за ведомость? Зарплата заключЈнным? Циркуляр ГУМЗака от
25.11.26., двадцать пять процентов от ставки рабочего соответствующей
квалификации в госпромышленности? Молчать! Разорвать! Самих зарплаты лишим!
ЗаключЈнному, да еще платить! Спасибо пусть скажет, что не расстреляли.
Исправительно-трудовой кодекс 1933 года? Забыть навсегда, изъять из всех
лагерных сейфов! «Всякое нарушение общесоюзных кодексов о труде… только по
согласованию в ВЦСПС»? Да неужели же НАМ идти в ВЦСПС? Что такое ВЦСПС? —
тьфу и нету! Статья 75-я — «при более тяжелой работе увеличивается паЈк»?
Кру-гом! При более лЈгкой — уменьшается. Вот так, и фонды целы.
Исправительно-трудовой кодекс с его сотнями статей как акула
проглотила, и не только потом двадцать пять лет никто его не видел, но даже
и названия такого не подозревали.
Тряханули Архипелаг — и убедились, что еще начиная с Соловков и тем
более во времена каналов вся лагерная машина недопустимо разболталась.
Теперь эту слабину выбирали.
Прежде всего никуда не годилась охрана, это не лагеря были вовсе: на
вышках часовые только по ночам; на вахте одинокий невооруженный вахтЈр,
которого можно уговорить и пройти на время; фонари на зоне допускались
керосиновые; несколько десятков заключЈнных сопровождал на работу одинокий
стрелок. Теперь потянули вдоль зон электрическое освещение (при
политически-надежных электриках и мотористах). Стрелки охраны получили
боевой устав и военную подготовку. В обязательные служебные штаты были
включены охранные овчарки, со своими собаководами, тренерами и отдельным
уставом. Лагеря приняли, наконец, вполне современный, известный нам вид.
Здесь не перечислить, во скольких бытовых мелочах был зажат и острожен
лагерный режим. И сколько было обнаружено дырок, через которые воля еще
могла наблюдать за Архипелагом. Все эти связи теперь были прерваны, дырки
заткнуты, изгнаны еще какие-то там последние «наблюдательные комиссии».3
Попутно и лагерные фаланги, хотя в них, кажется, уже отсвечивал социализм,
были в 1937 году для отлики от Франко переименованы в колонны. Лагерная
оперчасть, которая до сих пор считалась с задачами общей работы и плана,
теперь приобрела самодовлеющее руководящее значение в ущерб любой
производственной работе, любому штату специалистов. Не разогнали, правда,
лагерное КВЧ, но отчасти и потому, что через них удобно собирать доносы и
вызывать стукачей.
И железный занавес опустился вокруг Архипелага. Никто кроме офицеров и
сержантов НКВД не мог больше входить и выходить через лагерную вахту.
Установился тот гармоничный порядок, который и сами зэки скоро привыкнут
считать единственно-мыслимым, каким и будем мы его описывать в этой части
книги — уже без кумачовых тряпок и больше трудовым, чем «исправительным».
И тогда-то оскалились волчьи зубы! И тогда-то зинули бездны Архипелага!
— В КОНСЕРВНЫЕ БАНКИ ОБУЮ, А НА РАБОТУ ПОЙДЕШЬ!
— ШПАЛ НЕ ХВАТИТ — ВАС ПОЛОЖУ!
Вот тогда-то, провезя по Сибири товарные эшелоны с пулеметом на каждой
третьей крыше, Пятьдесят Восьмую загоняли в котлованы, чтобы надежнее
содержать. Тогда-то, еще до первого выстрела Второй Мировой войны, еще когда
вся Европа танцевала фокстроты, — в Мариинском распреде (внутрилагерной
пересылке Мариинских лагерей) не успевали бить вшей и сметали их с одежды
полыневыми метелками. Вспыхнул тиф — и за короткое время 15.000 (пятнадцать
тысяч) умерших сбросили в ров — скрюченными, голыми, для экономии срезав с
них даже домашние кальсоны. (О тифе на Владивостокской транзитке мы уже
поминали).
И только с одним приобретением прошлых лет ГУЛаг не расстался: с
поощрением шпаны, блатных. Блатным еще последовательней отдавали все
«командные высоты» в лагере. Блатных еще последовательней натравливали на
Пятьдесят Восьмую, допускали беспрепятственно грабить еЈ, бить и душить.
Урки стали как бы внутрилагерной полицией, лагерными штурмовиками. (В годы
войны во многих лагерях полностью отменили надзорсостав, доверив его работу
комендатуре — «ссученным ворам», сукам — и суки действовали еще лучше
надзора: ведь им-то никакое битьЈ не воспрещалось.)
Говорят, что в феврале-марте 1938 года была спущена по НКВД секретная
инструкция: уменьшить количество заключЈнных! (не путем их роспуска,
конечно). Я не вижу здесь невозможного: это была логичная инструкция, потому
что не хватало ни жилья, ни одежды, ни еды. ГУЛаг изнемогал.
Тогда-то легли вповалку гнить пеллагрические. Тогда-то начальники
конвоев стали проверять точность пулеметной пристрелки по спотыкающимся
зэкам. Тогда-то, что ни утро, поволокли дневальные мертвецов на вахту, в
штабеля.
На Колыме, этом Полюсе холода и жестокости в Архипелаге, тот же перелом
прошел с резкостью, достойной Полюса.
По воспоминаниям Ивана Семеновича Карпунича-Бравена (бывшего комдива 40
и комкора 12, недавно умершего с неоконченными и разрозненными записями) на
Колыме установился жесточайший режим питания, работы и наказаний.
Заключенные голодали так, что на ключе Заросшем съели труп лошади, который
пролежал в июле более недели, вонял, и весь шевелился от мух и червей. На
прииске Утином зэки съели полбочки солидола, привезенного для смазки тачек.
На Мылге питались ягелем как олени. — При заносе перевалов выдавали на
дальних приисках по ста граммов хлеба в день, никогда не восполняя за
прошлое. — Многочисленных доходяг, не могущих идти, на работу тащили санями
другие доходяги, еще не столь оплывшие. Отстающих били палками и догрызали
собаками. На работе при 45 градусов мороза запрещали разводить огонь и
греться (блатарям — разрешалось). Сам Карпунич испытал и «холодное ручное
бурение» двухметровым стальным буром и отвозку «торфов» (грунта со щебенкой
и валунами) при 50 градусах ниже нуля на санях, в которые впрягались четверо
(сани были из сырого леса и короб на них — из сырого горбыля); пятым шел
при них толкач-урка «отвечающий за выполнение плана» и бил их дрыном. — Не
выполняющих норм (а что значит — не выполняющих? Ведь выработка Пятьдесят
Восьмой всегда воровски переписывалась блатным) начальник лагпункта Зельдин
наказывал так: зимой в забое раздевать донага, обливать холодной водой и так
пусть бежит в лагерь; летом — опять же раздевать донага, руки назад
привязывать к общей жерди и выставлять прикованных под тучу комаров
(охранник стоял под накомарником). Наконец, и просто били прикладами и
бросали в изолятор.
Возразят, что здесь ничего нового и нет никакого развития: что это
примитивный возврат от крикливо-воспитательных Каналов к откровенным
Соловкам. Ба! А может — это гегельская триада: Соловки-Беломор-Колыма?
Тезис-антитезис-синтез? Отрицание отрицания, но обогащенное?
Например вот кареты смерти как будто не было на Соловках? Это — по
воспоминаниям Карпунича на ключе Марисном (66-й км Среднеканской трассы).
Целую декаду терпел начальник невыполнение нормы. Лишь на десятый день
связали в изолятор на штрафной паЈк, и еще выводили на работу. Но кто и при
этом не выполнял нормы — для тех была карета — поставленный на тракторные
сани сруб 5х3х1,8 метра из сырых брусьев, скрепленных строительными скобами.
Небольшая дверь, окон нет и внутри ничего, никаких нар. Вечером самых
провинившихся, отупевших и уже безразличных, выводили из штрафного
изолятора, набивали в карету, запирали огромным замком и отвозили трактором
на 3-4 км от лагеря, в распадок. Некоторые изнутри кричали, но трактор
отцеплялся и на сутки уходил. Через сутки отпирался замок, и трупы
выбрасывали. Вьюги их заметут.
На Мылге (подОЛПе Эльгена) при начальнике Гаврике для невыполняющих
нормы женщин эти наказания были мягче: просто неотапливаемая палатка зимой
(но можно выбежать и бегать вокруг), а на сенокосе при комарах —
незащищенный прутяной шалаш (воспоминания Слиозберг).
Ожесточение колымского режима внешне было ознаменовано тем, что
начальником УСВитлага (Управления Северо-Восточных лагерей) был назначен
Гаранин, а начальником Дальстроя вместо комдива латышских стрелков Э.
Берзина — Павлов. (Кстати, совсем ненужная чехарда из-за сталинской
подозрительности. Отчего не мог бы послужить новым требованиям и старый
чекист Берзин со товарищи? Неужели бы дрогнул?)
Тут отменили (для Пятьдесят Восьмой) последние выходные, летний рабочий
день довели до 14 часов, морозы в 45 и 50 градусов признали годными для
работы, и «актировать» день разрешили только с 55 градусов. (По произволу
отдельных начальников выводили и при 60 градусах). На прииске Горном (опять
плагиат с Соловков) отказчиков привязывали веревками к саням и так волокли в
забой. Еще приняли на Колыме, что конвой не просто сторожит заключЈнных, но
отвечает за выполнение ими плана, и должен не дремать, а вечно их подгонять.
Еще и цынга, без начальства, валила людей.
Но и этого всего казалось мало, еще недостаточно режимно, еще
недостаточно уменьшалось количество заключЈнных. И начались «гаранинские
расстрелы», прямые убийства. Иногда под тракторный грохот, иногда и без.
Многие лагпункты известны расстрелами и массовыми могильниками: и Оротукан,
и ключ Полярный, и Свистопляс, и Аннушка, и даже сельхоз Дукча, но больше
других знамениты этим прииск Золотистый (начальник лагпункта Петров,
оперуполномоченные Зеленков и Анисимов, начальник прииска Баркалов,
начальник райотдела НКВД Буров) и Серпантинка. На Золотистом выводили днем
бригады из забоя — и тут же расстреливали кряду. (Это не взамен ночных
рассгрелов, те — сами собой.) Начальник Юглага Николай Андреевич Агланов,
приезжая туда, любил выбирать на разводе какую-нибудь бригаду, в чем-нибудь
виновную, приказывал отвести еЈ в сторонку — и в напуганных, скученных
людей сам стрелял из пистолета, сопровождая радостными криками. Трупы не
хоронили, они в мае разлагались — и тогда уцелевших доходяг звали
закапывать их — за усиленный паЈк, даже и со спиртом. На Серпантинке
расстреливали каждый день 30-50 человек под навесом близ изолятора. Потом
трупы оттаскивали на тракторных санях за сопку. Трактористы, грузчики и
закопщики трупов жили в отдельном бараке. После расстрела Гаранина
расстреляли и всех их. Была там и другая техника: подводили к глубокому
шурфу с завязанными глазами и стреляли в ухо или в затылок. (Никто не
рассказывает о каком-либо сопротивлении). Серпантинку закрыли и сравняли с
землЈй тот изолятор и всЈ приметное связанное с расстрелами, и засыпали те
шурфы.4 На тех же приисках, где расстрелы не велись — зачитывались или
вывешивались афишки с кружными буквами фамилий и мелкими мотивировками: «за
контрреволюционную агитацию», «за оскорбление конвоя», «за невыполнение
нормы».
Расстрелы останавливались временами потому, что план по золоту
проваливался, а по замЈрзшему Охотскому морю не могли подбросить новой
порции заключЈнных (М. И. Кононенко ожидал так на Серпантинке расстрела
больше полугода, и остался жив.)
Кроме того проступило ожесточение в набавке новых сроков. Гаврик на
Мылге оформлял это картинно: впереди на лошадях ехали с факелами (полярная
ночь), а сзади на верЈвках волокли по земле за новым делом в райНКВД (30
километров). На других лагпунктах совсем буднично: УРЧи подбирали по
карточкам, кому уже подходят концы нерасчЈтливо-коротких сроков, вызывали
сразу пачками по 80-100 человек и дописывали каждому новую десятку (Р. В.
Ретц).
Я почти исключаю Колыму из охвата этой книги. Колыма в Архипелаге —
отдельный материк, она достойна своих отдельных повествований. Да Колыме и
«повезло»: там выжил Варлам Шаламов и уже написал много; там выжила Евгения
Гинзбург, О. Слиозберг, Н. Суровцева, Н. Гранкина и другие — и все написали
мемуары.5 Я только разрешу себе привести здесь несколько строк В. Шаламова о
гаранинских расстрелах:
«Много месяцев день и ночь на утренних и вечерних поверках читались
бесчисленные расстрельные приказы. В 50-градусный мороз музыканты из
бытовиков играли туш перед чтением и после чтения каждого приказа. Дымные
бензиновые факелы разрывали тьму… Папиросная бумага приказа покрывалась
инеем и какой-нибудь начальник, читающий приказ, стряхивал снежинки с листа
рукавицей, чтобы разобрать и выкрикнуть очередную фамилию расстрелянного» .

Так Архипелаг закончил 2-ю пятилетку и, стало быть, вошел в социализм.

___

Начало войны сотрясло островное начальство: ход войны был поначалу
таков, что, пожалуй, мог привести и к крушению всего Архипелага, а как бы и
не к ответу работодателей перед рабочими. Сколько можно судить по
впечатлениям зэков из разных лагерей, такой уклон событий породил два разных
поведения у хозяев. Одни, поблагоразумней или потрусоватей, умягчили свой
режим, разговаривать стали почти ласково, особенно в недели военных
поражений. Улучшить питание или содержание они конечно не могли. Другие,
поупрямей и позлобней, наоборот, стали содержать Пятьдесят Восьмую еще круче
и грознее, как бы суля им смерть прежде всякого освобождения. В большинстве
лагерей заключЈнным даже не объявили о начале войны — наше необоримое
пристрастие к скрытности и лжи! — лишь в понедельник зэки узнавали от
расконвоированных и от вольных. Где и было радио (Усть-Вымь, многие места
Колымы) — упразднили его на всЈ время наших военных неудач. В том же
Усть-вымьлаге вдруг запретили писать письма домой (а получать можно) — и
родные решили, что их тут расстреляли. В некоторых лагерях (нутром
предчувствуя направление будущей политики!) Пятьдесят Восьмую стали отделять
от бытовиков в особые строго охраняемые зоны, ставили на вышках пулемЈты и
даже так говорили перед строем: «Вы здесь — заложники! — (Ах, шипуча
зарядка Гражданской войны! Как трудно эти слова забываются, как легко
вспоминаются!) — Если Сталинград падет — всех вас перестреляем!» С этим
настроением и выспрашивали туземцы о сводках: стоит Сталинград или уже
свалили. — На Колыме в такие спецзоны стягивали немцев, поляков и приметных
из Пятьдесят Восьмой. Но поляков тут же (август 1941) стали вообще
освобождать.6
Всюду на Архипелаге (вскрыв пакеты мобилизационных предписаний) с
первых дней войны прекратили освобождение Пятьдесят Восьмой. Даже были
случаи возврата с дороги уже освобожденных. В Ухте 23 июня группа
освободившихся уже была за зоной, ждали поезда — как конвой загнал назад и
еще ругал: «через вас война началась!» Карпунич получил бумажку об
освобождении 23 июня утром, но еще не успел уйти за вахту, как у него
обманом выманили: «А покажите-ка!» Он показал — и остался в лагере еще на 5
лет. Это считалось — до особого распоряжения. (Уже война кончилась, а во
многих лагерях запрещали даже ходить в УРЧ и спрашивать — когда же
освободят. Дело в том, что после войны на Архипелаге некоторое время людей
не хватало, и многие местные управления, даже когда Москва разрешила
отпускать — издавали свои собственные «особые распоряжения», чтобы удержать
рабочую силу. Именно так была задержана в Карлаге Е. М. Орлова — и из-за
того не поспела к умирающей матери.)
С начала войны (по тем же, вероятно, мобпредписаниям) уменьшились нормы
питания в лагерях. ВсЈ ухудшались с каждым годом и сами продукты: овощи
заменялись кормовою репой, крупы — викой и отрубями. (Колыма снабжалась из
Америки, и там, напротив, появился белый хлеб кое-где). Но на важных
производствах от ослабления арестантов падение выработки было так велико (в
5 и в 10 раз), что сочли выгодным вернуть довоенные нормы. Многие лагерные
производства получили оборонные заказы — и оборотистые директора таких
заводиков иногда умудрялись подкармливать зэков добавочно, с подсобных
хозяйств. Где платили зарплату, то по рыночным ценам войны это было (30
рублей) — меньше одного килограмма картофеля в месяц.
Если лагерника военного времени спросить, какова его высшая, конечная и
совершенно недостижимая цель, он ответил бы: «один раз наесться вволю
черняшки — и можно умереть». Здесь хоронили в войну никак не меньше, чем на
фронте, только не воспето поэтами. Л. А. Комогор в «слабосильной команде»
всю зиму 1941-42 года был на этой лЈгкой работе: упаковывал в гробовые
обрешетки из четырЈх досок по двое голых мертвецов валетами и по 30 ящиков
ежедЈн. (Очевидно, лагерь был близкий, поэтому надо было упаковывать.)
Прошли первые месяцы войны — и страна приспособилась к военному ладу
жизни; кто надо — ушел на фронт, кто надо — тянулся в тылу, кто надо —
руководил и утирался после выпивки. Так и в лагерях. Оказалось, что напрасны
были страхи, что всЈ — устойчиво, что как заведена эта пружина в 37-м, так
и дальше давит без отказу. Кто поначалу заискивал перед зэками — теперь
лютел, и не было ему меры и остановки. Оказалось, что формы лагерной жизни
однажды определены правильно и будут такими довеку.
Семь лагерных эпох будут спорить перед вами, какая из них была хуже для
человека — склоните ухо к военной. Говорят и так: кто в войну не сидел —
тот и лагеря не отведал.
Вот зимою с 41-го на 42-й лагпункт Вятлага: только в бараках ИТР и
мехмастерских теплится какая-то жизнь, остальные — замерзающее кладбище (а
занят Вятлаг заготовкою именно дров — для Пермской ж-д).
Вот что такое лагеря военных лет: больше работы — меньше еды — меньше
топлива — хуже одежда — свирепей закон — строже кара — но и это еще не
всЈ. Внешний протест и всегда был отнят у зэков — война отнимала еще и
внутренний. Любой проходимец в погонах, скрывающийся от фронта, тряс пальцем
и поучал: «А на фронте как умирают?.. А на воле как работают? А в Ленинграде
сколько получали?..» И даже внутренне нечего им было возразить. Да, на
фронте умирали, лежа и в снегу. Да, на воле тянулись из жил и голодали. (И
вольный трудфронт, куда из деревень забирали незамужних девок, где были
лесоповал, семисотка, а на приварок — посудные ополоски, стоил любого
лагеря.) Да, в ленинградскую блокаду давали еще меньше лагерного карцерного
пайка. Во время войны вся раковая опухоль Архипелага оказалась (или выдавала
себя) как бы важным нужным органом русского тела — она как бы тоже работала
на войну! от неЈ тоже зависела победа! — и всЈ это ложным оправдывающим
светом падало на нитки колючей проволоки, на гражданина начальника,
трясущего пальцем, — и, умирая еЈ гниющей клеточкой, ты даже лишен был
предсмертного удовольствия еЈ проклясть.
Для Пятьдесят Восьмой лагеря военного времени были особенно тяжелы
накручиванием вторых сроков, это висело хуже всякого топора.
Оперуполномоченные, спасая самих себя от фронта, открывали в устроенных
захолустьях, на лесных подкомандировках, заговоры с участием мировой
буржуазии, планы вооруженных восстаний и массовых побегов. Такие тузы
ГУЛага, как Я. М. Мороз, начальник Ухтпечлага, особенно поощряли в своих
лагерях следственно-судебную деятельность. В Ухтпечлаге как из мешка
сыпались приговоры на расстрел и на 20 лет: «за подстрекательство к побегу»,
«за саботаж». — А сколько было тех, для кого не требовалось и суда, чьи
судьбы руководимы звЈздными предначертаниями: не угодил Сикорский Сталину —
в одну ночь схватили на Эльгене тридцать полек, увезли и расстреляли.
Были многие зэки — это не придумано, это правда — кто с первых дней
войны подавали заявления: просили взять их на фронт. Они отведали самого
густо-вонючего лагерного зачерпа — и теперь просились отправить их на фронт
защищать эту лагерную систему, и умереть за неЈ в штрафной роте! («А
останусь жив — вернусь отсиживать срок»)… Ортодоксы теперь уверяют, что
это они просились. Были и они (и уцелевшие от расстрелов троцкисты), но не
очень-то: они большей частью на каких-то тихих местах в лагере пристроились
(не без содействия коммунистов-начальников), здесь можно было размышлять,
рассуждать, вспоминать и ждать, а ведь в штрафной роте дольше трЈх дней
головы не сносить. Этот порыв был не в идейности, нет, а в сердечности, —
вот это и был русский характер: лучше умереть в чистом поле, чем в гнилом
закуте! Развернуться, на короткое время стать «как все», не угнетенным
граждански. Уйти от здешней застойной обречЈнности, от наматывания вторых
сроков, от немой гибели. И у кого-то еще проще, но отнюдь не позорно: там
пока еще умереть, а сейчас обмундируют, накормят, напоят, повезут, можно в
окошко смотреть из вагона, можно с девками перебрасываться на станциях. И
еще тут было добродушное прощение: вы с нами плохо, а мы — вот как!
Однако государству не было экономического и организационного смысла
делать эти лишние перемещения, кого-то из лагеря на фронт, а кого-то вместо
него в лагерь. ОпределЈн был каждому свой круг жизни и смерти; при первом
разборе попавший к козлищам, как козлище должен был и околеть. Иногда брали
на фронт бытовиков с небольшими сроками, и не в штрафную, конечно, а в
обычную действующую армию. Совсем не часто, но были случаи, когда брали и
Пятьдесят Восьмую. Но вот Горшунова Владимира Сергеевича взяли в 43-м из
лагеря на фронт, а к концу войны возвратили в лагерь же с надбавкой срока.
Уж они меченые были, и оперуполномоченному в воинской части проще всего было
мотать на них, чем на свеженьких.
Но и не вовсе пренебрегали лагерные власти этим порывом патриотизма. На
лесоповале это не очень шло, а вот: «Дадим уголь сверх плана — это свет для
Ленинграда!» «Поддержим гвардейцев минами!» — это забирало, рассказывают
очевидцы. Арсений Фармаков, человек почтенный и темперамента
уравновешенного, рассказывает, что лагерь их был увлечЈн работой для фронта;
он собирался это и описать. Обижались зэки, когда не разрешали им собирать
деньги на танковую колонну («Джидинец»).7
А награды — общеизвестны, их объявили вскоре после войны: дезертирам,
жуликам, ворам — амнистия, Пятьдесят Восьмую — в Особые лагеря.
И чем ближе к концу войны, тем жесточе и жесточе становился режим для
Пятьдесят Восьмой. Далеко ли забираться — в Джидинские и Колымские лагеря?
Под самой Москвой, почти в еЈ черте, в Ховрине, был захудалый заводик
Хозяйственного управления НКВД и при нЈм режимный лагерь, где командовал
Мамулов — всевластный потому, что родной брат его был начальником
секретариата у Берии. Этот Мамулов кого угодно забирал с Краснопресненской
пересылки, а режим устанавливал в своЈм лагерьке такой, какой ему нравился.
Например, свидания с родственниками (в подмосковных лагерях повсюду широко
разрешенные) он давал через две сетки, как в тюрьме. И в общежитиях у него
был такой же тюремный порядок: много ярких лампочек, не выключаемых на ночь,
постоянное наблюдение за тем, как спят, чтобы в холодные ночи не накрывались
телогрейками (таких будили), в карцере у него был чистый цементный пол и
больше ничего — тоже как в порядочной тюрьме. Но ни одно наказание,
назначенное им, не приносило ему удовлетворения, если сверх того и перед
этим он не выбивал крови из носа виновного. Еще были приняты в его лагере
ночные набеги надзора (мужчин) в женский барак на 450 человек. Вбегали
внезапно с диким гиканьем, с командой: «Вста-ать рядом с постелями!»
Полуодетые женщины вскакивали, и надзиратели обыскивали их самих и их
постели с мелочной тщательностью, необходимой для поиска иголки или любовной
записки. За каждую находку давался карцер. Начальник отдела главного
механика Шклиник в ночную смену ходил по цехам, согнувшись гориллой, и чуть
замечал, кто начинает дремать, вздрогнет головой, прикроет глаза — с
размаху метал в него железной болванкой, клещами, обрезком железа.
Таков был режим, завоеванный лагерниками Ховрина их работой для фронта:
они всю войну выпускали мины. К этой работе заводик приспособил и наладил
заключЈнный инженер (увы, его фамилии не могут вспомнить, но она не
пропадЈт, конечно), он создал и конструкторское бюро. Сидел он по 58-й и
принадлежал к той отвратительной для Мамулова породе людей, которая не
поступается своими мнениями и убеждениями. И этого негодяя приходилось
терпеть! Но у нас нет незаменимых! И когда производство уже достаточно
завертелось, к этому инженеру как-то днЈм при конторских (да нарочно при
них! — пусть все знают, пусть рассказывают! — вот мы и рассказываем)
ворвались Мамулов с двумя подручными, таскали за бороду, бросали на пол,
били сапогами в кровь — и отправили в Бутырки получать второй срок за
политические высказывания.
Этот милый лагерЈк находился в пятнадцати минутах электричкою от
Ленинградского вокзала. Сторона не дальняя, да печальная.
(Зэки-новички, попав в подмосковные лагеря, цеплялись за них, если
имели родственников в Москве, да и без этого: всЈ-таки казалось, что ты не
срываешься в ту дальнюю невозвратную бездну, всЈ-таки здесь ты на краю
цивилизации. Но это был самообман. Тут и кормили обычно хуже — с расчЈтом,
что большинство получает передачи, тут не давали даже белья. А главное,
вечные мутящие параши о дальних этапах клубились в этих лагерях, жизнь была
шаткая как на острие шила, невозможно было даже за сутки поручиться, что
проживешь их на одном месте.)

___

В таких формах каменели острова Архипелага, но не надо думать, что,
каменея, они переставали источать из себя метастазы.
В 1939 году, перед финской войной, гулаговская alma mater Соловки,
ставшие слишком близкими к западу, были переброшены северным морским путЈм в
устье Енисея и там влились в создаваемый НорильЛаг, скоро достигший 75 тысяч
человек. Так злокачественны были Соловки, что даже умирая, они дали еще один
последний метастаз — и какой!
К предвоенным годам относится завоевание Архипелагом безлюдных пустынь
Казахстана. Разрастается осьминогом гнездо карагандинских лагерей,
выбрасываются плодотворные метастазы в Джезказган с его отравленной медной
водой, в Моинты, в Балхаш. Рассыпаются лагеря и по северу Казахстана.
Пухнут новообразования в Новосибирской области (Мариинские лагеря), в
Красноярском крае (Канские, КрасЛаг), в Хакассии, в Бурят-Монголии, в
Узбекистане, даже в Горной Шории.
Не останавливается в росте излюбленный Архипелагом русский Север
(УстьВымьЛаг, НыробЛаг, УсольЛаг) и Урал (ИвдельЛаг).
В этом перечислении много пропусков. Достаточно было написать
«УсольЛаг», чтобы вспомнить, что в Иркутском Усолье тоже был лагерь.
Да просто не было такой области, Челябинской или Куйбышевской, которая
не плодила бы своих лагерей.
Новый метод образования лагерей был применен после высылки немцев
Повожья: целые сЈла, как они есть, заключались в зону — и это были
сельхоз-лагучастки (Каменские с/х лагеря между Камышиным и Энгельсом).
Мы просим у читателя извинения за многие недостачи этой главы: через
целую эпоху Архипелага мы перебрасываем лишь хлипкий мостик — просто
потому, что не сошлось к нам материалов больше. Запросов по радио мы
оглашать не могли.

Здесь опять на небосклоне Архипелага выписывает замысловатую петлю
багровая звезда Нафталия Френкеля.
1937-й год, разя своих, не миновал и его головы: начальник БамЛага,
генерал НКВД, он снова в благодарность посажен на уже известную ему Лубянку.
Но не устаЈт Френкель жаждать верной службы, не устаЈт и Мудрый Учитель
изыскивать эту службу. Началась позорная и неудачливая война с Финляндией,
Сталин видит, что он не готов, что нет путей подвоза к армии, заброшенной в
карельские снега — и он вспоминает изобретательного Френкеля и требует его
к себе: надо сейчас, лютой зимой, безо всякой подготовки, не имея ни планов,
ни складов, ни автомобильных дорог, построить в Карелии три железных дороги
— одну рокадную и две подводящих, и построить за три месяца, потому что
стыдно такой великой державе так долго возиться с моськой Финляндией. Это —
чистый эпизод из сказки: злой король заказывает злому волшебнику нечто
совершенно неисполнимое и невообразимое. И спрашивает вождь социализма:
«Можно»? И радостный коммерсант и валютчик отвечает: «Да!»
Но уж он ставит и свои условия:
1) выделить его целиком из ГУЛага, основать новую зэковскую империю,
новый автономный архипелаг ГУЛЖДС (гулжедээс) — Главное Управление Лагерей
Железнодорожного Строительства, и во главе этого архипелага — Френкель;
2) все ресурсы страны, которые он выберет — к его услугам (это вам не
Беломор!);
3) ГУЛЖДС на время авральной работы выпадает также и из системы
социализма с его донимающим учЈтом. Френкель не отчитывается ни в чЈм. Он не
разбивает палаток, не основывает лагпунктов. У него нет никаких пайков,
«столов», «котлов». (Это он-то, первый и предложивший столы и котлы! Только
гений отменяет законы гения!) Он сваливает грудами в снег лучшую еду,
полушубки и валенки, каждый зэк надевает что хочет, и ест сколько хочет.
Только махорка и спирт будут в руках его помощников, и только их надо
заработать!
Великий Стратег согласен. И ГУЛЖДС — создан! Архипелаг расколот? Нет,
Архипелаг только усилился, умножился, он еще быстрее будет усваивать страну.
С карельскими дорогами Френкель всЈ-таки не успел: Сталин поспешил
свернуть войну вничью. Но ГУЛЖДС крепнет и растет. Он получает новые и новые
заказы (уже с обычным учЈтом и порядками): рокадную дорогу вдоль персидской
границы, потом дорогу вдоль Волги от Сызрани на Сталинград, потом «МЈртвую
дорогу» с Салехарда на Игарку и собственно БАМ: от Тайшета на Братск и
дальше.
Больше того, идея Френкеля оплодотворяет и само развитие ГУЛага:
признаЈтся необходимым и ГУЛаг построить по отраслевым управлениям. Подобно
тому, как Совнарком состоит из наркоматов, ГУЛаг для своей империи создаЈт
свои министерства: ГлавЛесЛаг, ГлавПромСтрой, ГУЛГМП (Главное Управление
Лагерей Горно-Металлургической Промышленности).
А тут война. И все эти гулаговские министерства эвакуируются в разные
города. Сам ГУЛаг попадает в Уфу, ГУЛЖДС — в Вятку. Связь между
провинциальными городами уже не так надежна, как радиальная из Москвы, и на
всю первую половину войны ГУЛаг как бы распадается: он уже не управляет всем
Архипелагом, а каждая окружная территория Архипелага достаЈтся в подчинение
тому Управлению, которое сюда эвакуировано. Так Френкелю достаЈтся управлять
из Кирова всем русским Северо-Востоком (потому что кроме Архипелага там
почти ничего и нет). Но ошибутся те, кто увидит в этой картине распад
Римской Империи — она соберЈтся после войны еще более могущественная.
Френкель помнит старую дружбу: он вызывает и назначает на крупный пост
в ГУЛЖДС — Бухальцева, редактора своей желтой «Копейки» в дореволюционном
Мариуполе, собратья которого или расстреляны или рассеяны по земле.
Френкель был выдающихся способностей не только в коммерции и
организации. Охватив зрительно ряды цифр, он их суммировал в уме. Он любил
хвастаться, что помнит в лицо 40 тысяч заключЈнных и о каждом из них —
фамилию, имя, отчество, статью и срок (в его лагерях был порядок докладывать
о себе эти данные при подходе высоких начальников). Он всегда обходился без
главного инженера. Глянув на поднесЈнный ему план железнодорожной станции,
он спешил заметить там ошибку, — и тогда комкал этот план, бросал его в
лицо подчинЈнному и говорил: «Вы должны понять, что вы — осЈл, а не
проектировщик!» Голос у него был гнусавый, обычно спокойный. Рост —
низенький. Носил Френкель железнодорожную генеральскую папаху, синюю сверху,
красную с изнанки, и всегда, в разные годы, френч военного образца —
однозначная заявка быть государственным деятелем и не быть интеллигентом.
Жил он, как Троцкий, всегда в поезде, разъезжавшем по разбросанным
строительным боям — и вызванные из туземного неустройства на совещание к
нему в вагон поражались венским стульям, мягкой мебели — и тем более робели
перед упрЈками и приказами своего шефа. Сам же он никогда не зашел ни в один
барак, не понюхал этого смрада — он спрашивал и требовал только работу. Он
особенно любил звонить на объекты по ночам, поддерживая легенду о себе, что
никогда не спит. (Впрочем, в сталинский век и многие вельможи так привыкли.)
Он никогда не был женат.
Больше его уже не сажали. Он стал заместителем Кагановича по
капитальному железнодорожному строительству и умер в Москве в 50-е годы в
звании генерал-лейтенанта, в старости, в почЈте и в покое.
Мне представляется, что он ненавидел эту страну.

1 Сборник «От тюрем…», предисловие.

2 Там же, стр. 419. Один из авторов — Апетер, новый начальник ГУЛага.

3 Не найдется в книге другого места объяснить, что это такое. Пусть же
будет длинное примечание для любознательных.
* Лицемерное буржуазное общество придумало, что оно должно наблюдать за
состоянием мест заключения и ходом исправления арестантов. В царской России
«общества попечительства о тюрьмах» — «для улучшения физического и
нравственного состояния арестантов», были благотворительные тюремные
комитеты и общества тюремного патроната. В американских же тюрьмах
наблюдательные комиссии из представителей общественности в 20-е и 30-е годы
уже имели широкие права: даже досрочного освобождения (не ходатайства о нем,
а самого освобождения, без суда). Впрочем, наши диалектические законники
метко возражают: «не надо забывать, из к а к и х к л а с с о в составляются
комиссии — они принимают решения в соответствии со своими классовыми
интересами».
* Другое дело — у нас. Первой же «Временной инструкцией» от 23.7,18.,
создавшей первые лагеря, предусматривалось создание
Р а с п р е д е л и т е л ь н ы х К о м и с с и й при губернских
Карательных Отделах. Распределяли же они — всех осужденных по семи видам
лишения свободы, учрежденных в ранней РСФСР. Работа эта (как бы заменяющая
суды) была столь важна, что Наркомюст в отчете 1920 года назвал деятельность
распредкомиссий «нервом карательного дела». Состав их был очень
демократичный, например в 1922 году это была Тройка: начальник губернского
управления НКВД, член президиума губернского суда и начальник мест лишения
свободы в данной губернии. Позже к ним присоединили по человечку от ГубРКИ и
Губпрофсовета. Но уже к 1929 году ими были страшно недовольны: они применяли
досрочное освобождение и льготы классово-чуждым элементам. «Это была
право-оппортунистическая практика руководства НКВД». За то распредкомиссии
были в том же году Великого Перелома упразднены, а место их заняли
н а б л ю д а т е л ь н ы е комиссии, председателями которых назначались
с у д ь и, членами же — начальник лагеря, прокурор и представитель
о б щ е с т в е н н о с т и — от работников н а д з о р с о с т а в а, от
м и л и ц и и, от райисполкома и от комсомола. Как метко возражают наши
юристы, не надо забывать, из каких классов… Ах, простите, это я уже
выписывал… Поручено было наблюдкомам: от НКВД — решать вопросы зачЈтов и
досрочек, от ВЦИК (то бишь от парламента) — попутно с л е д и т ь з а
п р о м ф и н п л а н о м.
* Вот эти-то наблюдкомиссии и были в начале второй пятилетки разогнаны.
Откровенно говоря, никто из заключЈнных от этой потери не охнул.
* Кстати уж и о классах, если заговорили. Один из авторов всЈ того же
«Сборника» — Шестакова, по материалам 20-х и начала 30-х годов «делает
странный вывод о сходстве социального состава в буржуазных тюрьмах и у нас»:
к еЈ собственному изумлению оказалось, что и тут и там сидят… трудящиеся.
Ну, конечно тут есть какое-нибудь диалектическое объяснение, но она его не
нашла. Добавим от себя, что это «странное сходство» было лишь несколько
нарушено 37-38-м годами, когда в лагери хлынули люди высоких государственных
положений. Но очень вскоре соотношение выравнялось. Все многомиллионные
потоки войны и послевоенные — были только потоки т р у д я щ и х с я.

4 В 1954 г. на Серпантинной открыли промышленные запасы золота (раньше
не знали его там). И пришлось добывать между человеческими костями: золото
дороже.

5 Отчего получилось такое сгущение, а не-колымских мемуаров почти нет?
Потому ли, что на Колыму действительно стянули цвет арестантского мира? Или,
как ни странно, в «ближних» лагерях дружнее вымирали?

6 С Золотистого освободились 186 поляков (из двух тысяч ста,
привезЈнных за год до того). Они попали в армию Сикорского, на Запад — и
там, как видно, порассказали об этом Золотистом. В июне 1942 его закрыли
совсем.

7 Это требует многоразрезного объяснения, как и вся советско-германская
война. Ведь идут десятилетия. Мы не успеваем разобраться и самих себя понять
в одном слое, как новым пеплом ложится следующий. Ни в одном десятилетии не
было свободы и чистоты информации — и от удара до удара люди не успевали
разобраться ни в себе, ни в других, ни в событиях.

———
Глава 5. На чем стоит Архипелаг

Был на Дальнем Востоке город с верноподданным названием ЦЕСАРЕВИЧ.
Революция переименовала его в город СВОБОДНЫЙ. Амурских казаков, населявших
город, рассеяли — и город опустел. Кем-то надо было его заселить. Заселили:
заключЈнными и чекистами, охраняющими их. Весь город Свободный стал лагерем
(БАМлаг).
Так символы рождаются жизнью сами.
Лагеря не просто «темная сторона» нашей послереволюционной жизни. Их
размах сделал их не стороной, не боком — а едва ли не печенью событий.
Редко в чем другом наше пятидесятилетие проявило себя так последовательно,
так до конца.
Как всякая точка образуется от пересечения по крайней мере двух линий,
всякое событие — по крайней мере от двух необходимостей, — так и к системе
лагерей с одной стороны вела нас экономическая потребность, но одна она
могла бы привести и к трудармии, да пересеклась со счастливо сложившимся
теоретическим оправданием лагерей.
И они сошлись как срослись: шип — в гнездо, выступ — в углубину. И
так родился Архипелаг.
Экономическая потребность проявилась, как всегда, открыто и жадно:
государству, задумавшему окрепнуть в короткий срок (тут три четверти дела в
сроке, как и на Беломоре!) и не потребляя ничего извне, нужна была рабочая
сила:
а) предельно дешевая, а лучше — бесплатная;
б) неприхотливая, готовая к перегону с места на место в любой день,
свободная от семьи, не требующая ни устроенного жилья, ни школ, ни больниц,
а на какое-то время — ни кухни, ни бани.
Добыть такую рабочую силу можно было лишь глотая своих сыновей.
Теоретическое же оправдание не могло бы так уверенно сложиться в спешке
этих лет, не начнись оно еще в прошлом веке. Энгельс доследовал, что не с
зарождения нравственной идеи начался человек, и не с мышления — а со
случайного и бессмысленного труда: обезьяна взяла в руки камень — и оттуда
всЈ пошло. Маркс же, касаясь более близкого времени («Критика Готской
программы») с той же уверенностью назвал единственным средством исправления
преступников (правда, уголовных; ему в голову не приходило, что его ученики
сочтут преступниками политических) — опять-таки не одиночные размышления,
не нравственное самоуглубление, не раскаяние, не тоску (это всЈ надстройки!)
— а производительный труд. Сам он от роду не брал в руки кирки, довеку не
катал и тачки, уголька не добывал, лесу не валил, не знаем, как колол дрова,
— но вот написал это на бумаге, и она не сопротивилась.
И для последователей теперь легко сложилось: что заставить заключенного
ежедневно трудиться (иногда по 14 часов, как на колымских забоях) — гуманно
и ведет к его исправлению. Напротив, ограничить его заключение тюремной
камерой, двориком и огородом, дать ему возможность эти годы читать книги,
писать, думать и спорить — означает обращение «как со скотом» (из той же
«Критики»).
Правда, в послеоктябрьское горячее время было не до этих тонкостей, и
еще гуманнее казалось просто расстреливать. Тех же, кого не расстреливали, а
сажали в самые ранние лагеря — сажали туда не для исправления, а для
обезвреживания, для чистой изоляции.
Дело в том, что были и в то время умы, занятые карательной теорией,
например Петр Стучка, и в «Руководящих Началах по уголовному праву РСФСР»
1919 года подвергнуто было новому определению само понятие наказания.
Наказание, очень свежо утверждалось там, не есть ни возмездие
(рабоче-крестьянское государство не мстит преступнику), ни искупление вины
(никакой индивидуальной вины быть не может, только классовая причинность), а
есть оборонительная мера по охране общественного строя — мера социальной
защиты.
Раз «мера социальной защиты» — тогда понятно, на войне как на войне,
надо или расстреливать («высшая мера социальной защиты») или держать в
тюрьме. Но при этом как-то тускнела идея исправления, к которой в том же
1919 году призывал VIII съезд партии. И, главное, непонятно стало: от чего
же исправляться, если нет вины? От классовой причинности исправиться же
нельзя!?
Тем временем кончилась гражданская война, учредились в 1922 году первые
советские кодексы, прошел в 1923 году «съезд работников пенитенциарного
труда», составились в 1924 г. новые «Основные начала уголовного
законодательства» — под новый Уголовный Кодекс 1926 года (который и
полозил-то по нашей шее тридцать пять лет) — а новонайденные понятия, что
нет «вины» и нет «наказания», а есть «социальная опасность» и «социальная
защита» — сохранились.
Конечно, так удобнее. Такая теория разрешает кого угодно арестовывать
как заложника, как «лицо, находящееся под сомнением» (телеграмма Ленина
Евгении Бош), даже целые народы ссылать по соображениям их опасности
(примеры известны), — но надо быть жонглером первого класса, чтобы при всем
этом еще строить и содержать в начищенном состоянии теорию исправления.
Однако, были жонглеры, и теория была, и сами лагеря были названы именно
исправительными. И мы сейчас даже много можем привести цитат.
Вышинский: «Вся советская уголовная политика строится на диалектическом
(!) сочетании принципа подавления и принуждения с принципом убеждения и
перевоспитанием.1 «Все буржуазные пенитенциарные учреждения стараются
«донять» преступника причинением ему физических и моральных страданий» (ведь
они же хотят его «исправить»). «В отличие же от буржуазного наказания, у нас
страдания заключЈнных — не цель, а средство. (Так и там, вроде, тоже — не
цель, а средство. — А. С.). Цель же у нас — действительное исправление,
чтобы из лагерей выходили сознательные труженики».
Усвоено? Хоть и принуждая, но мы всЈ-таки исправляем (и тоже,
оказывается, через страдания!) — только неизвестно от чего.
Но тут же, на соседней странице:
«При помощи революционного насилия исправительно-трудовые лагеря
локализуют и обезвреживают преступные элементы старого общества»2 (и всЈ —
старого общества! и в 1952-м году — всЈ будет «старого общества». Вали
волку на холку!).
Так уж об исправлении — ни слова? Локализуем и обезвреживаем?
И в том же (1934) году:
«Двуединая задача подавления плюс воспитания кого можно».
КОГО МОЖНО. Выясняется: исправление-то не для всех.
И уж у мелких авторов так и порхает готовой откуда-то цитаткой:
«исправление исправимых», «исправление исправимых».
А неисправимых? В братскую яму? На луну? (Колыма) Под шмадтиху?
(Норильск).
Даже исправительно-трудовой кодекс 1924 года с высоты 1934 года юристы
Вышинского упрекают в «ложном представлении о всеобщем исправлении». Потому
что кодекс этот ничего не пишет об истреблении.
Никто не обещал, что будут исправлять Пятьдесят Восьмую.
Вот и назвал я эту Часть — истребительно-трудовые. Как чувствовали мы
шкурой нашей.
А если какие цитатки у юристов сошлись кривовато, так подымайте из
могилы Стучку, волоките Вышинского — и пусть разбираются. Я не виноват.
Это сейчас вот, за свою книгу садясь, обратился я полистать
предшественников, да и то добрые люди помогли, ведь нигде их уже не
достанешь. А таская замызганные лагерные бушлаты, мы о таких книгах не
догадывались даже. Что вся наша жизнь определяется не волей гражданина
начальника, а каким-то легендарным кодексом труда заключЈнных — это не для
нас одних был слух тЈмный, параша, но и майор, начальник ОЛПа, ни за что б
не поверил. Служебным закрытым тиражом изданные, никем в руках не держанные,
еще ли сохранились они в гулаговских сейфах или все сожжены как
вредительские — никто не знал. Ни цитаты из них не было вывешено в
культурно-воспитательных уголках, ни цыфирки не оглашено с деревянных
помостов — сколько там часов рабочий день? сколько выходных в месяц? есть
ли оплата труда? полагается ли что за увечья? — да и свои ж бы ребята на
смех бы подняли, если вопрос задашь.
Кто эти гуманные письмена знал и читал, так это наши дипломаты. Они-то
небось, на конференциях этой книжечкой потрясывали. Так еще бы! Я вот сейчас
только цитатки добыл — и то слЈзы текут:
— в «Руководящих Началах» 1919-го: раз наказание не есть возмездие, то
не должно быть никаких элементов мучительства;
— в 1920-м году: запретить называть заключЈнных на «ты». (А, простите,
неудобно выразиться, а… «в рот» — можно?);
— исправТрудКодекс 1924-го года, статья 49 — «режим должен быть лишен
признаков мучительства, отнюдь не допуская: наручников, карцера (!),
строго-одиночного заключения, лишения пищи, свиданий через решетку».
Ну, и хватит. А более поздних указаний нет: для дипломатов и этого
довольно, ГУЛагу и того не нужно.
Еще в уголовном кодексе 1926 года была статья 9-я, случайно я еЈ знал и
вызубрил:
«Меры социальной защиты не могут иметь целью причинения физического
страдания или унижения человеческого достоинства и не ставят себе задачи
возмездия и кары.»
Вот где голубизна! Любя оттянуть начальство на законных основаниях, я
частенько тараторил им эту статью — и все охранители только глаза таращили
от удивления и негодования. Были уже служаки по двадцать лет, к пенсии
готовились — никогда никакой Девятой статьи не слышали, да впрочем и
кодекса в руках не держали.
О, «умная дальновидная человеческая администрация сверху донизу»! как
написал в «Life» верховный судья штата Нью-Йорк Лейбовиц, посетивший ГУЛаг.
«Отбывая свой срок наказаний, заключЈнный сохраняет чувство собственного
достоинства» — вот как понял он и увидел.
О, счастлив штат Нью-Йорк, имея такого проницательного осла в качестве
судьи!
Ах, сытые, беспечные, близорукие, безответственные иностранцы с
блокнотами и шариковыми ручками! — от тех корреспондентов, которые еще в
Кеми задавали зэкам вопросы при лагерном начальстве! — сколько вы нам
навредили в тщеславной страсти блеснуть пониманием там, где не поняли вы ни
хрена!
Человеческого достоинства! Того, кто осужден без суда? Кого на станциях
у столыпинов сажают задницей в грязь? Кто по свисту плЈтки гражданина
надзирателя скребЈт пальцами землю, политую мочей, и относит — чтобы не
получить карцера? Тех образованных женщин, которые как великой чести
удостаивались стирки белья и кормления собственных свиней гражданина
начальника лагпункта? И по первому пьяному жесту его становились в доступные
позы, чтобы завтра не околеть на общих?
…Огонь, огонь! Сучья трещат, и ночной ветер поздней осени мотает
пламя костра. Зона — тЈмная, у костра — я один, могу еще принести
плотничьих обрезков. Зона — льготная, такая льготная, что я как будто на
воле — это райский остров, это «шарашка» Марфино в еЈ самое льготное время.
Никто не наглядывает за мной, не зовЈт в камеру, от костра не гонит. Я
закутался в телогрейку — всЈ-таки холодновато от резкого ветра.
А о н а — который уже час стоит на ветру, руки по швам, голову
опустив, то плачет, то стынет неподвижно. Иногда опять просит жалобно:
— Гражданин начальник!.. Простите!.. Простите, я больше не буду…
Ветер относит еЈ стон ко мне, как если б она стонала над самым моим
ухом. Гражданин начальник на вахте топит печку и не отзывается.
Это — вахта смежного с нами лагеря, откуда их рабочие приходят в нашу
зону прокладывать водопровод, ремонтировать семинарское ветхое здание. От
меня за хитросплетением многих колючих проволок, а от вахты в двух шагах,
под ярким фонарЈм, понуренно стоит наказанная девушка, ветер дЈргает еЈ
серую рабочую юбочку, студит ноги и голову в лЈгкой косынке. ДнЈм, когда они
копали у нас траншею, было тепло. И другая девушка, спустясь в овраг,
отползла к Владыкинскому шоссе и убежала — охрана была растяпистая. А по
шоссе ходит московский городской автобус, спохватились — еЈ уже не поймать.
Подняли тревогу, приходил злой чЈрный майор, кричал что за этот побег, если
беглянку не найдут, весь лагерь лишает свиданий и передач на месяц. И
бригадницы рассвирепели, и все кричали, а особенно одна, злобно вращая
глазами: «Чтоб еЈ поймали, проклятую! Чтоб ей ножницами — шырк! шырк! —
голову остригли перед строем!» (То не она придумала, так наказывают женщин в
ГУЛаге.) А эта девушка вздохнула и сказала: «Хоть за нас пусть на воле
погуляет!» Надзиратель услышал — и вот она наказана: всех увели в лагерь, а
еЈ поставили по стойке «смирно» перед вахтой. Это было в шесть часов вечера,
а сейчас — одиннадцатый ночи. Она пыталась перетаптываться, тем согреваясь,
вахтЈр высунулся и крикнул: «Стой смирно, б…., хуже будет!» Теперь она не
шевелится и только плачет:
— Простите меня, гражданин начальник!.. Пустите в лагерь, я не буду!..
Но даже в лагерь ей никто не скажет: СВЯТАЯ! ВОЙДИ!..
ЕЈ потому так долго не пускают, что завтра — воскресенье, для работы
она не нужна.
Беловолосая такая, простодушная необразованная девчонка. За
какую-нибудь катушку ниток и сидит. Какую ж ты опасную мысль выразила,
сестрЈнка! Тебя хотят на всю жизнь проучить.
Огонь, огонь!.. Воевали — в костры смотрели, какая будет Победа…
Ветер выносит из костра недогоревшую огненную лузгу.
Этому огню и тебе, девушка, я обещаю: прочтет о том весь свет.
Это происходит в конце 1947 года, под тридцатую Годовщину Октября, в
стольном городе нашем Москве, только что отпраздновавшем восьмисотлетие
своих жестокостей. В двух километрах от всесоюзной сельскохозяйственной
выставки. И километра не будет до останкинского Дома Творчества Крепостных.

___

Крепостных!.. Это сравнение не случайно напрашивалось у многих, когда
им выпадало время размыслить. Не отдельные черты, но весь главный смысл
существования крепостного права и Архипелага один и тот же: это общественные
устройства для принудительного и безжалостного использования дарового труда
миллионов рабов. Шесть дней в неделю, а часто и семь, туземцы Архипелага
выходили на изнурительную барщину, не приносящую им лично никакого прибытка.
Им не оставляли ни пятого, ни седьмого дня работать на себя, потому что
содержание выдавали «месячи’ною» — лагерным пайком. Так же точно были они
разделены на барщинных (группа «А») и дворовых (группа «Б»), обслуживающих
непосредственно помещика (начальника лагпункта) и поместье (зону). Хворыми
(группа «В») признавались только те, кто уже совсем не мог слезть с печи (с
нар). Так же существовали и наказания для провинившихся (группа «Г»), только
тут была та разница, что помещик, действуя в собственных интересах,
наказывал с меньшей потерей рабочих дней — плетьми на конюшне, карцера у
него не было, начальник же лагпункта по государственной инструкции помещает
виновного в ШИзо (штрафной изолятор) или БУР (барак усиленного режима). Как
и помещик, начальник лагеря мог взять любого раба себе в лакеи, в повара,
парикмахеры или шуты (мог собрать и крепостной театр, если ему нравилось),
любую рабыню определить себе в экономки, в наложницы или в прислугу. Как и
помещик, он вволю мог дурить, показывать свой нрав. (Начальник Химкинского
лагеря майор Волков увидел, как заключЈнная девушка сушила на солнце
распущенные после мытья долгие льняные волосы, почему-то рассердился и
коротко бросил: «Остричь!» И еЈ тотчас остригли. 1945 г.) Менялся ли помещик
или начальник лагеря, все рабы покорно ждали нового, гадали о его привычках
и заранее отдавались в его власть. Не в силах предвидеть волю хозяина,
крепостной мало задумывался о завтрашнем дне — и заключЈнный тоже.
Крепостной не мог жениться без воли барина — и уж тем более заключЈнный
только при снисхождении начальника мог обзавестись лагерной женой. Как
крепостной не выбирал своей рабской доли, он не виновен был в своЈм
рождении, так не выбирал еЈ и заключЈнный, он тоже попадал на Архипелаг
чистым роком.
Это сходство давно подметил русский язык: «Людей накормили?» «Людей
послали на работу?» «Сколько у тебя людей?» «Пришли-ка мне человека!» Людей,
люди — о ком это? Так говорили о крепостных. Так говорят о заключЈнных.3
Так невозможно, однако, сказать об офицерах, о руководителях — «сколько у
тебя людей?» — никто и не поймЈт.
Но, возразят нам, всЈ-таки с крепостными не так уж много и сходства.
Различий больше.
Согласимся: различий — больше. Но вот удивительно: все различия — к
выгоде крепостного права! все различия — к невыгоде Архипелага ГУЛага!
Крепостные не работали дольше, чем от зари до зари. Зэки — в темноте
начинают, в темноте и кончают (да еще не всегда и кончают). У крепостных
воскресенье было свято, да все двунадесятые, да храмовые, да из святок
сколько-то (ряжеными же ходили!). ЗаключЈнный перед каждым воскресеньем
трусится: дадут или не дадут? А праздников он вовсе не знает (как Волга —
выходных…): эти 1-е мая и 7-е ноября больше мучений с обысками и режимом,
чем того праздника (а некоторых из года в год именно в эти дни сажают в
карцер). У крепостных Рождество и Пасха были подлинными праздниками; а
личного обыска то после работы, то утром, то ночью («Встать рядом с
постелями!») — они и вообще не знали! — Крепостные жили в постоянных
избах, считали их своими, и на ночь ложась — на печи, на полатях, на лавке
— знали: вот это место моЈ, давеча тут спал и дальше буду. ЗаключЈнный не
знает, в каком бараке будет завтра (и даже, идя с работы, не уверен, что и
сегодня там будет спать). Нет у него «своих» нар, «своей» вагонки. Куда
перегонят.
У крепостного барщинного бывали лошадь своя, соха своя, топор, коса,
веретено, коробы, посуда, одежда. Даже у дворовых, пишет Герцен,4 всегда
были кой-какие тряпки, которые они оставляли по наследству своим близким —
и которые почти никогда не отбирались помещиком. Зэк же обязан зимнее сдать
весной, летнее — осенью, на инвентаризациях трясут его суму и каждую лишнюю
тряпку отбирают в казну. Не разрешено ему ни ножичка малого, ни миски, а из
живности — только вши. Крепостной нет-нет, да вершу закинет, рыбки поймает.
Зэк ловит рыбу только ложкой из баланды. У крепостного бывала то коровушка
БурЈнышка, то коза, куры. Зэк молоком и губ никогда не мажет, а яиц куриных
и глазами не видит десятилетиями, пожалуй и не узнает, увидя.
Уже семь столетий зная азиатское рабство, Россия по большей части не
знала голода. «На Руси никто с голоду не умирывал» — говорит пословица. А
пословицу сбрЈху не составят. Крепостные были рабы, но были сыты.5 Архипелаг
же десятилетиями жил в пригнЈте жестокого голода, между зэками шла грызня за
селЈдочный хвост из мусорного ящика. Уж на Рождество-то и Пасху самый худой
крепостной мужичишка разговлялся салом. Но самый первый работник в лагере
может сало получить только из посылки.
Крепостные жили семьями. Продажа или обмен крепостного отдельно от
семьи были всеми признанным оглашаемым варварством, над ним негодовала
публичная русская литература. Сотни, пусть тысячи (уж вряд ли) крепостных
были отрываемы от своих семей. Но не миллионы. Зэк разлучен с семьей с
первого дня ареста и в половине случаев — навсегда. Если же сын арестован с
отцом (как мы слышали от Витковского) или жена вместе с мужем, — то пуще
всего блюли не допустить их встречу на одном лагпункте; если случайно
встретились они — разъединить как можно быстрей. Также и всякого зэка и
зэчку, сошедшихся в лагере для короткой или подлинной любви — спешили
наказать карцером, разорвать и разослать. И даже самые сантиментальные
пишущие дамы — Шагинян или Тэсс — ни беззвучной слезки о том не пророняли
в платочек. (Ну, да ведь они не знали. Или думали — так нужно.)
И самый перегон крепостных с места на место не производился в угаре
торопливости: им давали уложить свой скарб, собрать свою движимость и
переехать спокойно за пятнадцать или сорок вЈрст. Но как шквал настигает
зэка этап: двадцать, десять минут лишь на то, чтоб отдать имущество лагерю,
и уже опрокинута вся жизнь его вверх дном, и он едет куда-то на край света,
может быть — навеки. — На жизнь одного крепостного редко выпадало больше
одного переезда, а чаще сидели на местах. Туземца же Архипелага, не знавшего
этапов, невозможно указать. А многие переезжали по пять, по семь, по
одиннадцать раз.
Крепостным удавалось вырываться на оброк, они уходили далеко с глаз
проклятого барина, торговали, богатели, жили под вид вольных. Но даже
бесконвойные зэки живут в той же зоне и с утра тянутся на то же
производство, куда гонят и колонну остальных.
Дворовые были большей частью развращенные паразиты («дворня — хамово
отродье»), жили за счЈт барщинных, но хоть сами не управляли ими. Вдвое
тошнее зэку от того, что развращенные придурки еще им же управляют и
помыкают.
Да вообще всЈ положение крепостных облегчалось тем, что помещик
вынужденно их щадил: они стоили денег, своей работой приносили ему
богатство. Лагерный начальник не щадит заключЈнных: он их не покупал, детям
в наследство не передаЈт, а умрут одни — пришлют других.
Нет, зря мы потянулись сравнивать наших зэков с помещичьими
крепостными. Состояние тех следует признать гораздо более спокойным и
человеческим. С кем еще приблизительно можно сравнивать положение туземцев
Архипелага — это с заводскими крепостными, уральскими, алтайскими и
нерчинскими. Или — с аракчеевскими поселенцами. (А иные возражают мне: и то
жирно, в аракчеевских поселениях тоже и природа, и семья, и праздники.
Только древневосточное рабство будет сравнением верным).
И лишь одно, лишь одно преимущество заключЈнных над крепостными
приходит на ум: заключЈнный попадает на Архипелаг, даже если малолеткой в
12-15 лет, — а всЈ-таки не со дня рождения! А всЈ-таки сколько-то лет до
посадки отхватывает он и воли! Что же до выгоды определЈнного судебного
срока перед пожизненной крестьянской крепостью, — то здесь много оговорок:
если срок не четвертная; если статья не 58-я; если не будет «до особого
распоряжения»; если не намотают второго лагерного срока; если после срока не
пошлют автоматически в ссылку; если не вернут с воли тотчас же назад на
Архипелаг как повторника. Оговорок такой частокол, что ведь, вспомним,
иногда ж и крепостного барин на волю отпускал по причуде…
Вот почему когда «император Михаил» сообщил нам на Лубянке ходящую
среди московских рабочих анекдотическую расшифровку ВКП(б) — Второе
Крепостное Право (большевиков), — это не показалось нам смешным, а —
вещим.

___

Искали новый стимул для общественного труда. Думали, что это будет
сознательность и энтузиазм при полном бескорыстии. Потому так подхватывали
«великий почин» субботников. Но он оказался не началом новой эры, а
судорогой самоотверженности одного из последних поколений революции. Из
губернских тамбовских материалов 1921-го года видно, например, что уже тогда
многие члены партии пытались уклоняться от субботников — и введена была
отметка о явке на субботник в партийной учЈтной карточке. Еще на десяток лет
хватило этого порыва для комсомольцев и для нас, тогдашних пионеров. Но
потом и у нас пресеклось.
Что же тогда? Где ж искать стимул? Деньги, сдельщина, премиальные? Но
это в нос шибало недавним капитализмом, и нужен был долгий период, другое
поколение, чтоб запах перестал раздражать и его можно было бы мирно принять
как «социалистический принцип материальной заинтересованности».
Копнули глубже в сундуке истории и вытащили то, что Маркс называл
«внеэкономическим принуждением». В лагере и в колхозе эта находка
выставилась неприкрытыми клыками.
Потом подвернулся Френкель и, как чЈрт сыпет зелье в кипящий котЈл,
подсыпал котловку.
Известно было заклинание, сколько раз его повторяли: «В новом
общественном строе не может быть места ни дисциплине палки, на которую
опиралось крепостничество, ни дисциплине голода, на которой держится
капитализм».
Так вот Архипелаг сумел чудесно совместить и то, и другое.
И всего-то приЈмов для этого понадобилось: 1. Котловка, 2. Бригада, 3.
Два начальства. (Но третье не обязательно: на Воркуте, например, всегда было
одно начальство, а дела шли.)
Так вот на этих трЈх китах стоит Архипелаг. А если считать их
приводными ремнями, — от них крутится.
О котловке уже сказано. Это — такое перераспределение хлеба и крупы,
чтобы за средний паЈк заключЈнного, который в паразитических обществах
выдаЈтся арестанту бездействующему, наш зэк еще бы поколотился и погорбил.
Чтобы свою законную пайку он добрал добавочными кусочками по сто граммов и
считался бы при этом ударником. Проценты выработки сверх ста давали право и
на дополнительные (у тебя же перед тем отнятые) ложки каши. Беспощадное
знание человеческой природы! Ни эти кусочки хлеба, ни эти крупяные бабки не
шли в сравнение с тем расходом сил, которые тратились на их зарабатывание.
Но по своей извечной бедственной черте человек не умеет соразмерить вещь и
цену за неЈ. Как солдат на чужой войне дешевым стаканом водки поднимается в
атаку и в ней отдаЈт жизнь, так и зэк за эти нищенские подачки, скользнув с
бревна, купается в паводке северной реки или в ледяной воде месит глину для
саманов голыми ногами, которым уже не понадобится земля воли.
Однако, не всесильна и сатанинская котловка. Не все на неЈ клюют. Как
крепостные когда-то усвоили: «хоть хвойку глодать, да не пенья ломать», так
и зэки поняли: в лагере не маленькая пайка губит, а большая. Ленивые! тупые!
бесчувственные полуживотные! они не хотят этого дополнительного! они не
хотят кусочка этого питательного хлеба, смешанного с картошкой, викой и
водой! они уже и досрочки не хотят! они и на доску почЈта не хотят! они не
хотят подняться до интересов стройки и страны, не хотят выполнять пятилеток,
хотя пятилетки в интересах трудящихся! Они разбредаются по закоулкам шахт,
по этажам строительства, они рады в тЈмной дыре перепрятаться от дождя,
только бы не работать.
Не часто же можно устроить такие массовые работы, как гравийный карьер
под Ярославлем: видимые простому глазу надзора, сотни заключЈнных там
скучены на небольшом пространстве, и едва лишь кто перестаЈт двигаться —
сразу он заметен. Это — идеальные условия: никто не смеет замедлиться,
спину разогнуть, пота обтереть, пока на холме не упадЈт флаг — условный
знак перекура. А как же быть в других случаях?
Было думано. И придумана была — бригада. Да и как бы нам не
додуматься? У нас и народники в социализм идти хотели через общину, и
марксисты через коллектив. Как и поныне наши газеты пишут? — «Главное для
человека — это труд и обязательно труд в коллективе»!
Так в лагере ничего кроме труда и нет, и только в коллективе! Значит,
ИТЛ — и есть высшая цель человечества? главное-то — достигнуто?
Как бригада служит психологическому обогащению своих членов, понуканию,
слежке и повышению чувства достоинства — мы уже имели повод объяснить
(глава 3). Соответственно целям бригады подбираются достойные задачи и
бригадиры (по-лагерному — бугры). Прогоняя заключЈнных через палку и пайку,
бригадир должен справиться с бригадой в отсутствии начальства, надзора и
конвоя. Шаламов приводит примеры, когда за один промывочный сезон на Колыме
несколько раз вымирал состав бригады, а бригадир всЈ оставался тот же. В
КемерЛаге такой был бригадир Переломов — языком он не пользовался, только
дрыном. Список этих фамилий занял бы много у нас страниц, но я его не
готовил. Интересно, что чаще всего такие бригадиры получаются из блатных, то
бишь люмпен-пролетариев.
Однако, к чему не приспосабливаются люди? Было бы грубо с нашей стороны
не досмотреть, как бригада становилась иногда и естественной ячейкой
туземного общества — как на воле бывает семья. Я сам такие бригады знал —
и не одну. Правда, это не были бригады общих работ — там, где кто-то должен
умереть, иначе не выжить остальным. Это были обычно бригады специальные:
электриков, слесарей-токарей, плотников, маляров. Чем эти бригады были
малочисленнее (по 10-12 человек), тем явнее проступало в них начало
взаимозащиты и взаимоподдержки.6
Для такой бригады и для такой роли должен быть и бригадир подходящий: в
меру жестокий; хорошо знающий все нравственные (безнравственные) законы
ГУЛага; проницательный и справедливый в бригаде; со своей отработанной
хваткой против начальства — кто хриплым лаем, кто исподтишка; страшноватый
для всех придурков, не пропускающий случая вырвать для бригады лишнюю
стограммовку, ватные брюки, пару ботинок. Но и со связями среди придурков
влиятельных, откуда узнаЈт все лагерные новости и предстоящие перемены, это
всЈ нужно ему для правильного руководства. Хорошо знающий работы и участки
выгодные и невыгодные (и на невыгодные умеющий спихнуть соседнюю бригаду,
если такая есть). С острым взглядом на тухту — где еЈ легче в эту
пятидневку вырвать: в нормах или в объЈмах. И неколебимо отстаивающий тухту
перед прорабом, когда тот уже заносит брызжущую ручку «резать» наряды. И
лапу умеющий дать нормировщику. И знающий, кто у него в бригаде стукач (и
если не очень умный и вредный — пусть и будет, а то худшего подставят). А в
бригаде он всегда знает, кого взглядом подбодрить, кого отматерить, а кому
дать сегодня работу полегче. И такая бригада с таким бригадиром сурово
сживается и выживает сурово. Нежностей нет, но никто и не падает. Работал я
у таких бригадиров — у Синебрюхова, у Павла Боронюка. Если этот список
подбирать — и на него страниц пошло бы много. И по многим рассказам
совпадает, что чаще всего такие хозяйственные разумные бригадиры — из
«кулацких» сыновей.
А что же делать? Если бригаду неотклонимо навязывают, как форму
существования — то что же делать? Приспособиться как-то надо? От работы
гибнем, но и не погибнуть можем только через работу. (Конечно, философия
спорная. Верней бы ответить: не учи меня гибнуть как ты хочешь, дай мне
погибнуть как я хочу. Да ведь всЈ равно не дадут, вот что…)
Неважный выбор бывает и бригадиру: не выполнит лесоповальная бригада
дневного задания в 55 «кубиков» — и в карцер идЈт бригадир. А не хочешь в
карцер — загоняй в смерть бригадников. Кто кого смога’, тот того и в рога.
А два начальства удобны лагерям так же, как клещам нужен и левый и
правый захват, оба. Два начальства — это молот и наковальня, и куют они из
зэка то, что нужно государству, а рассыпался — смахивают в мусор. Хотя
содержание отдельного зонного начальства и сильно увеличивает расходы
государства, хотя по тупости, капризности и бдительности оно часто
затрудняет, усложняет рабочий процесс, а всЈ-таки ставят его, и значит тут
не промах. Два начальства — это два терзателя вместо одного, да посменно, и
поставлены они в положение соревнования: кто из арестанта больше выжмет и
меньше ему даст.
В руках одного начальства находится производство, материалы,
инструмент, транспорт, и только малости нет — рабочей силы. Эту рабочую
силу каждое утро конвой приводит из лагеря и каждый вечер уводит в лагерь
(или по сменам). Те десять или двенадцать часов, на которые зэки попадают в
руки производственного начальства, нет надобности их воспитывать или
исправлять, и даже если в течение рабочего дня они издохнут — это не может
огорчить ни то, ни другое начальство: мертвецы легче списываются, чем
сожженные доски или раскраденная олифа. Производственному начальству важно
принудить заключЈнных за день сделать побольше, а в наряды записать им
поменьше, ибо надо же как-то покрыть губительные расходы и недостачи
производства: ведь воруют и тресты, и СМУ, и прорабы, и десятники, и
завхозы, и шофера, и меньше всех зэки, да и то не для себя (им уносить
некуда), а для своего лагерного начальства и конвоя. А еще больше гибнет от
беспечного и непредусмотрительного хозяйствования, и еще от того, что зэки
ничего не берегут тоже, — и покрыть все эти недостачи один путь:
недоплатить за рабочую силу.
В руках лагерного начальства — только рабсила (язык знает, как
сокращать!). Но это — решающее. Лагерные начальники так и говорят: мы можем
на них (производственников) нажимать, они нигде не найдут других рабочих. (В
тайге и пустыне — где ж их найдешь?) И потому они стараются вырвать за свою
рабсилу побольше денег, которые и сдают в казну, а часть идЈт на содержание
самого лагерного руководства за то, что оно зэков охраняет (от свободы),
поит, кормит, одевает и морально допекает.
Как всегда при нашем продуманном социальном устройстве, здесь
сталкиваются лбами два плана: план производства иметь по зарплате самые
низкие расходы и план МВД приносить с производства в лагерь самые большие
заработки. Стороннему наблюдателю странно: зачем приводить в столкновение
собственные планы? О, тут большой смысл! Столкновение-то планов и сплющивает
человечка. Это — принцип, выходящий за колючую проволоку Архипелага.
А что еще важно: что два начальства эти совсем друг другу не враждебны,
как можно думать по их постоянным стычкам и взаимным обманам. Там где нужно
плотнее сплющить, они примыкают друг к другу очень тесно. Хотя начальник
лагеря — отец родной для своих зэков, но всегда охотно признает и подпишет
акт, что в увечье виноват сам заключЈнный, а не производство; не будет очень
уж настаивать, что заключЈнным нужна спецодежда или в каком-то цеху
вентиляции нет (нет, так нет, что ж поделаешь, временные трудности, а ка’к в
ленинградскую блокаду?…) Никогда не откажет лагерное начальство
производственному посадить в карцер бригадира за грубость или рабочего,
утерявшего лопату, или инженера, не так выполнившего приказ. В глухих
посЈлках не оба ли эти начальства и составляют высшее общество —
таЈжно-индустриальных помещиков? Не их ли жены друг ко другу ходят в гости?
И если всЈ-таки тухту в нарядах непрерывно дуют, если записывается
копка и засыпка траншей, никогда не зиявших в земле; ремонт отопления или
станка, не выходившего из строя; смена столбов целЈхоньких, которые еще
десять лет перестоят, — то делается это даже не по наущению лагерного
начальства, спокойного, что деньги в лагерь так или иначе притекут, — а
самими заключЈнными (бригадирами, нормировщиками, десятниками), потому что
таковы все государственные нормы: они рассчитаны не для земной реальной
жизни, а для какого-то лунного идеала. Человек самоотверженный, здоровый,
сытый и бодрый — выполнить этих норм не может! Что же спрашивать с
измученного, слабого, голодного и угнетЈнного арестанта? Государственное
нормирование описывает производство таким, каким оно не может быть на земле
— и этим напоминает социалистический реализм в беллетристике. Но если
непроданные книги потом просто рубятся, — закрывать промышленную тухту
сложней. Однако не невозможно!
В постоянной круговертной спешке директор и прораб проглядывали, не
успевали обнаружить тухту. А десятники из вольных были неграмотны или пьяны,
или добросердечны к зэкам (с расчЈтом, что и бригадир их выручит в тяжелую
минуту). А там — «процентовка съедена», хлеб из брюха не вытащишь.
Бухгалтерские же ревизии и учЈт известны своей неповоротливостью, они
открывают тухту с опозданием в месяцы или годы, когда и деньги за эту работу
давно упорхнули и остаЈтся только или под суд отдать кого-нибудь из вольных
или замять и списать.
ТрЈх китов подвело под Архипелаг Руководство: котловку, бригаду и два
начальства. А четвЈртого и главного кита — тухту, подвели туземцы и сама
жизнь.
Нужны для тухты напористые предприимчивые бригадиры, но еще нужней, еще
важней — производственные начальники из заключЈнных. Десятников,
нормировщиков, плановиков, экономистов, их было немало, потому что в тех
дальних местах не настачишься вольных. Одни ээки на этих местах забывались,
жесточели хуже вольных, топтали своего брата-арестанта и по трупам шли к
собственной досрочке. Другие, напротив, сохраняли отчЈтливое сознание своей
родины — Архипелага, и вносили разумную умеренность в управление
производством, разумную долю тухты в отчЈтность. Это был риск для них: не
риск получить новый срок, потому что сроки и так были нахомучены добрые и
статья крепка, — но риск потерять своЈ место, разгневать начальство,
попасть в худой этап — и так незаметно погибнуть. Тем славней их стойкость
и ум, что они помогали выжить и своим братьям.
Таков был, например, Василий Григорьевич Власов, уже знакомый нам по
Кадыйскому процессу. Весь долгий срок свой (он просидел девятнадцать лет без
перерыва) он сберег ту же упрямую убежденность, с которой вел себя на суде,
с которой высмеял Калинина и его помило’вку. Он все эти годы, когда и от
голода сох, и тянул лямку общих работ, ощущал себя не козлом отпущения, а
истым политическим и даже «революционером», как говорил в задушевных
беседах. И когда благодаря своей природной острой хозяйственной хватке,
заменявшей ему неоконченное экономическое образование, он занимал посты
производственных придурков, — Власов не просто видел в этом оттяжку своей
гибели, но и возможность всю телегу подправить так, чтоб ребятам тянуть было
легче.
В 40-е годы на одной из Усть-Вымьских лесных командировок (УстьВымьЛаг
отличался от общей схемы тем, что имел одно начальство: сам лагерь вел
лесоповал, учитывал и отвечал за план перед МинЛесом) Власов совмещал
должности нормировщика и плановика. Он был там голова всему, и зимой, чтобы
поддержать работяг-повальщиков, приписывал их бригадам лишние кубометры.
Одна зима была особенно суровой, от силы выполняли ребята на 60%, но
получали как за 125%, и на повышенных пайках перестояли зиму, и работы ни на
день не остановились. Однако, вывозка «поваленного» (на бумаге) леса сильно
отставала, до начальника лагеря дошли недобрые слухи. В марте он послал в
лес комиссию из десятников — и те обнаружили недостачу восьми тысяч
кубометров леса! Разъяренный начальник вызвал Власова. Тот выслушал и
сказал: «Дай им, начальник, всем по пять суток, они неряхи. Они поленились
по лесу походить, там снег глубокий. Составь новую комиссию, я —
председатель». Со своей толковой тройкой Власов, не выходя из кабинета,
составил акт и «нашел» весь недостающий лес. На время начальник успокоился,
но в мае схватился опять: леса-то вывозят мало, уже сверху спрашивают. Он
призвал Власова. Власов, маленький, но всегда с петушиным задором, теперь и
отпираться не стал: леса нет. «Так как же ты мог составить фальшивый акт,
трам-та-ра-рам?!» «А что ж лучше было бы вам самому в тюрьму садиться? Ведь
восемь тысяч кубов — это для вольного червонец, ну для чекиста — пять.»
Поматюгался начальник, но теперь уже поздно Власова наказывать: им держится.
«Что же делать?» «А вот пусть совсем дороги развезЈт.» Развезло все пути, ни
зимника, ни летника, и принес Власов начальнику подписывать и отправил
дальше в Управление техническую подробно-обоснованную записку. Там
докладывалось, что из-за весьма успешного повала леса минувшей зимой, восемь
тысяч кубометров не поспели вывезти по санному пути. По болотистому же лесу
вывезти их невозможно. Дальше приводился расчет стоимости лежневой дороги,
если еЈ строить, и доказывалось, что вывозка этих восьми тысяч будет сейчас
стоить дороже их самих. А через год, пролежав лето и осень в болоте, они
будут уже некондиционные, заказчик примет их только на дрова. Управление
согласилось с грамотными доводами, которые не стыдно показать и всякой иной
комиссии, — и списало восемь тысяч кубов.
Так стволы эти были свалены, съедены, списаны — и снова гордо стояли,
зеленея хвоей. Впрочем, недорого заплатило и государство за эти мертвые
кубометры: несколько сот лишних буханок черного, слипшегося, водою налитого
хлеба. Сохраненная тысяча стволов да сотня жизней в прибыль не шла — этого
добра на Архипелаге никогда не считали.
Наверное, не один Власов догадывался так мухлевать, потому что с
1947-го года на всех лесоповалах ввели новый порядок: комплексные звенья и
комплексные бригады. Теперь лесорубы объединялись с возчиками в одно звено,
и бригаде засчитывался не поваленный лес, а — вывезенный на катище, к
берегу сплавной реки, к месту весеннего сплава.
И что же? Теперь тухта лопнула? Нисколько! Даже расцвела! — она
расширилась вынужденно, и расширился круг рабочих, которые от нее кормились.
Кому из читателей не скучно, давайте вникнем.

1. От катища по реке не могут сплавлять заключЈнные (кто ж их будет
вдоль реки конвоировать? бдительность!). Поэтому на катище от лагерного
сдатчика (от всех бригад) принимает лес представитель сплавной конторы,
состоящей из вольных. Ну, вот он-то и проявят строгость? Ничего подобного.
Лагерный сдатчик тухтит, сколько надо для лесоповальных бригад, и приЈмщик
сплавконторы на всЈ согласен.
2. А вот почему. Своих-то, вольных, рабочих сплавконторе тоже надо
кормить, нормы тоже непосильны. Весь этот несуществующий приписанный лес
сплавконтора записывает также и себе как сплавленный.
3. При генеральной запони, где собирается сплавленный со всех повальных
участков лес, располагается биржа — то есть, выкатка из воды на берег. Этим
опять занимаются заключЈнные, тот же УстьВымьЛаг (52 острова УстьВымьЛага
разбросаны по территории 250х250 километров, вот какой у нас Архипелаг!)
Сдатчик сплавконторы спокоен: лагерный приемщик теперь принимает от него
обратно всю тухту: во 2-х, чтобы не подвести своего лагеря, который этот лес
сдал на катище, а во 1-х, чтобы этой же тухтой накормить и своих
заключЈнных, работающих на выкатке! (у них-то тоже нормы фантастические, им
тоже горбушка нужна!). Тут уже приЈмщику надо попотеть для общества: он
должен не просто лес принять в объеме, но и реальный и тухтяной расписать по
диаметрам бревен и длинам. Вот кто кормилец-то! (Власов и тут побывал.)
4. За биржею — лесозавод, он обрабатывает бревна в пилопродукцию.
Рабочие — опять зэки. Бригады кормятся от объема обработанного ими круглого
леса, и «лишний» тухтяной лес как нельзя кстати поднимает процент их
выработки.
5. Дальше склад готовой продукции, и по государственным нормам он
должен иметь 65% от принятого лесозаводом круглого леса. Так я 65% от тухты
невидимо поступает на склад (и мифическая пилопродукция тоже расписывается
по сортам: горбыля, деловой; толщина досок, обрезные, необрезные…)
Штабеляющие. рабочие тоже подкармливаются этой тухтой.

Но что же дальше? Тухта уперлась в склад. Склад охраняется ВОХРой,
бесконтрольных «потерь» быть не может. Кто и как теперь ответит за тухту?
Тут на помощь великому принципу тухты приходит другой великий принцип
Архипелага: принцип резины, то есть всевозможных оттяжек. Так и числится
тухта, так и переписывается из года в год. При инвентаризациях в этой дикой
архипелажной глуши — все ведь свои, все понимают. Каждую досочку из-за
счЈта тоже руками не перебросишь. К счастью, сколько-то тухты каждый год
«гибнет» от хранения, еЈ списывают. Ну снимут одного-другого завскладом,
перебросят работать нормировщиком. Так зато сколько же народу покормилось!
Стараются вот еще: грузя доски в вагоны для потребителей (а приЈмщика
нет, вагоны потом будут разбрасывать по разнарядкам) — грузить и тухту, то
есть приписывать избыток (при этом кормятся и погрузочные бригады,
отметим!). Железная дорога ставит пломбу, ей дела нет. Через сколько-то
времени где-нибудь в Армавире или в Кривом Роге вскроют вагон и оприходуют
фактическое получение. Если недогруз будет умеренный, то все эти разности
объЈмов соберутся в какую-то графу, и объяснять их будет уже Госплан. Если
недогруз будет хамский — получатель пошлет УстьВымьЛагу рекламацию, — но
рекламации эти движутся в миллионах других бумажек, где-то подшиваются, а со
временем гаснут — они не могут противостоять людскому напору жить. (А
послать вагон леса назад никакой Армавир не решится: хватай, что дают — на
юге леса нет.)
Отметим, что и государство, МинЛес, серьЈзно использует в своих
народно-хозяйственных сводках эти тухтяные цифры поваленного и обработанного
леса. Министерству они тоже приходятся кстати.7
Но, пожалуй, самое удивительное здесь вот что: казалось бы, из-за тухты
на каждом этапе передвижки леса его должно не хватать. Однако, приЈмщик
биржи за летний сезон успевает столько приписать тухты на выкатке, что к
осени у сплавконторы образуются в запонях избытки! — до них руки не дошли.
На зиму же их так оставить нельзя, чтоб не пришлось весной звать самолЈт на
бомбЈжку. И поэтому этот лишний, уже никому не нужный лес, поздней осенью
спускают в Белое море!
Чудо? диво? Но это не в одном месте так. Вот и в Унжлаге на лесоскладах
всегда оставался ЛИШНИЙ лес, так и не попавший в вагоны, и уже не числился
он нигде!.. И после полного закрытия очередного склада на него еще много лет
потом ездили с соседних ОЛПов за бесхозными сухими дровами и жгли в печах
окорЈнную рудстойку, на которую столько страданий положено было при
заготовке.

И всЈ это — затея как прожить, а вовсе не нажиться, а вовсе не —
ограбить государство.
Нельзя государству быть таким слишком лютым — и толкать подданных на
обман.

Так и принято говорить у заключЈнных: без тухты и аммонала не построили
б канала.

Вот на всЈм том и стоит Архипелаг.

1 Вышинский — Предисловие к книге Авербаха «От преступления к труду»,
стр. VI.

2 Вышинский — Предисловие к книге Авербаха «От преступления к труду,
стр. VII.

3 Говорят так еще о колхозниках и чернорабочих, но мы, пожалуй, дальше
не пойдЈм.

4 «Письма старому товарищу», академическое издание, т. XX, стр.

5 По всем столетиям есть такие свидетельства. В XVII-м пишет Юрий
Крижанич, что крестьяне и ремесленники Московии живут обильнее западных, что
самые бедные жители на Руси едят хороший хлеб, рыбу, мясо. Даже в Смутное
время «давные житницы не истощены, и поля скирд стояху, гумны же
пренаполиены одоней, и копен, и зародов до четырЈх-на десять лет» (Авраамий
Палицын). В XVIII веке Фон-Визин, сравнивая обеспеченность русских крестьян
и крестьян Лангедока, Прованса, пишет: «нахожу, беспристрастно судя,
состояние наших несравненно счастливейшим». В XIX-м веке о крепостной
деревне Пушкин написал: «Везде следы д о в о л ь с т в а и труда».

6 Проявилось это и в больших разнорабочих бригадах, но только в
каторжных лагерях и при особых условиях. Об этом — в Части V.

7 Так и тухта, как многие из проблем Архипелага, не помещается в нЈм, а
имеет значение общегосударственное.

———
Глава 6. Фашистов привезли!

— Фашистов привезли! Фашистов привезли! — возбужденно кричали, бегая
по лагерю, молодые зэки — парни и девки, когда два наших грузовика, каждый
груженный тридцатью фашистами, въехали в черту небольшого квадрата лагеря
Новый Иерусалим.
Мы только что пережили один из высоких часов своей жизни — один час
переезда сюда с Красной Пресни — то, что называется ближний этап. Хотя
везли нас со скорченными ногами в кузовах, но нашими были — весь воздух,
вся скорость, все краски. О, забытая яркость мира! — трамваи — красные,
троллейбусы — голубые, толпа — в белом и пестром, — да видят ли они сами,
давясь при посадке, эти краски? А еще почему-то сегодня все дома и столбы
украшены флагами и флажками, какой-то неожиданный праздник — 14 августа,
совпавший с праздником нашего освобождения из тюрьмы. (В этот день объявлено
о капитуляции Японии, конце семидневной войны.) На Волоколамском шоссе вихри
запахов скошенного сена и предвечерняя свежесть лугов обвевали наши
стриженные головы. Этот луговой ветер — кто может вбирать жаднее
арестантов? Неподдельная зелень слепила глаза, привыкшие к серому, к серому.
Мы с Гаммеровым и Ингалом вместе попали на этап, сидели рядом, и нам
казалось — мы едем на веселую дачу. Концом такого обворожительного пути не
могло быть ничто мрачное.
И вот мы спрыгиваем из кузовов, разминаем затекшие ноги и спины и
оглядываемся. Зона Нового Иерусалима нравится нам, она даже премиленькая:
она окружена не сплошным забором, а только переплетенной колючей проволокой,
и во все стороны видна холмистая, живая, деревенская и дачная,
звенигородская земля. И мы — как будто часть этого веселого окружения, мы
видим эту землю так же, как те, кто приезжает сюда отдыхать и наслаждаться,
даже видим еЈ объемней (наши глаза привыкли к плоским стенам, плоским нарам,
неглубоким камерам), даже видим сочней: поблекшая к августу зелень нас
слепит, а может быть так сочно потому, что солнце при закате.
— Так вы — фашисты? Вы все — фашисты? — с надеждой спрашивают нас
подходящие зэки. И утвердившись, что — да, фашисты, — тотчас убегают,
уходят. Больше ничем мы не интересны им.
(Мы уже знаем, что фашисты — это кличка для Пятьдесят Восьмой,
введенная зоркими блатными и очень одобренная начальством: когда-то хорошо
звали каэрами, потом это завяло, а нужно меткое клеймо.)
После быстрой езды в свежем воздухе нам здесь как будто теплее и оттого
еще уютнее. Мы еще оглядываемся на маленькую зону с еЈ двухэтажным каменным
мужским корпусом, деревянным с мезонином — женским, и совсем деревенскими
сараюшками-развалюшками подсобных служб; потом на длинные черные тени от
деревьев и зданий, которые уже ложатся везде по полям; на высокую трубу
кирпичного завода, на уже зажигающиеся окна двух его корпусов.
— А что? Здесь неплохо… как будто… — говорим мы между собой,
стараясь убедить друг друга и себя.
Один паренек с тем остро-настороженным недоброжелательным выражением,
которое мы уже начинаем замечать не у него одного, задержался подле нас
дольше, с интересом рассматривая фашистов. Черная затасканная кепка была
косо надвинута ему на лоб, руки он держал в карманах и так стоял, слушая
нашу болтовню.
— Н-не плохо! — встряхнуло ему грудь. Кривя губы, он еще раз
презрительно осмотрел нас и отпечатал: — Со-са-ловка!.. За-гнетесь!
И, сплюнув нам под ноги, ушел. Невыносимо ему было еще дальше слушать
таких дураков.
Наши сердца упали.
Первая ночь в лагере!.. Вы уже несетесь, несетесь по скользкому
гладкому вниз, вниз, — и где-то есть еще спасительный выступ, за который
надо уцепиться, но вы не знаете, где он. В вас ожило всЈ, что было худшего в
вашем воспитании: всЈ недоверчивое, мрачное, цепкое, жестокое, привитое
голодными очередями, открытой несправедливостью сильных. Это худшее еще
взбудоражено, еще перемучено в вас опережающими слухами о лагерях: только не
попадите на общие! волчий лагерный мир! здесь загрызают живьем! здесь
затаптывают споткнувшегося! только не попадите на общие! Но как не попасть?
Куда бросаться? Что-то надо дать! Кому-то надо дать! Но что именно? Но кому?
Но как это делается?
Часу не прошло — один из наших этапников уже приходит сдержанно
сияющий: он назначен инженером-строителем по зоне. И еще один: ему разрешено
открыть парикмахерскую для вольных на заводе. И еще один: встретил
знакомого, будет работать в плановом отделе. Твое сердце щемит: это всЈ —
за твой счет! Они выживут в канцеляриях и парикмахерских. А ты — погибнешь.
Погибнешь.
Зона. Двести шагов от проволоки до проволоки, и то нельзя подходить к
ней близко. Да, вокруг будут зеленеть и сиять звенигородские перехолмки, а
здесь — голодная столовая, каменный погреб ШИзо, худой навесик над плитой
«индивидуальной варки», сарайчик бани, серая будка запущенной уборной с
прогнившими досками — и никуда не денешься, всЈ. Может быть в твоей жизни
этот островок — последний кусок земли, который тебе еще суждено топтать
ногами.
В комнатах наставлены голые вагонки. Вагонка — это изобретенье
Архипелага, приспособленье для спанья туземцев и нигде в мире не встречается
больше: это четыре деревянных щита в два этажа на двух крестовидных опорах
— в голове и ногах. Когда один спящий шевелится — трое остальных качаются.
Матрасов в этом лагере не выдают, мешков для набивки — тоже. Слово
«бельЈ» неведомо туземцам ново-иерусалимского острова: здесь не бывает
постельного, не выдают и не стирают нательного, разве что на себе привезЈшь
и озаботишься. И слово «подушка» не знает завхоз этого лагеря, подушки
бывают только свои и только у баб и у блатных. Вечером, ложась на голый щит,
можешь разуться, но учти — ботинки твои сопрут. Лучше спи в обуви. И
одежонки не раскидывай: сопрут и еЈ. Уходя утром на работу, ты ничего не
должен оставить в бараке: чем побрезгуют воры, то отберут надзиратели: не
положено! Утром вы уходите на работу, как снимаются кочевники со стоянки,
даже чище: вы не оставляете ни золы костров, ни обглоданных костей животных,
комната пуста, хоть шаром покати, хоть заселяй еЈ днЈм другими. И ничем не
отличен твой спальный щит от щитов твоих соседей. Они голы, засалены,
отлощены боками.
Но и на работу ты ничего не унесЈшь с собой. Свой скарб утром собери,
стань в очередь в каптЈрку личных вещей и спрячь в чемодан, в мешок.
ВернЈшься с работы — стань в очередь в каптЈрку и возьми, что’ по
предвидению твоему тебе понадобится на ночлеге. Не ошибись, второй раз до
каптЈрки не добьЈшься.
И так — десять лет. Держи голову бодро!
Утренняя смена возвращается в лагерь в третьем часу дня. Она моется,
обедает, стоит в очереди в каптерку — и тут звонят на поверку. Всех, кто в
лагере, выстраивают шеренгами, и неграмотный надзиратель с фанерной дощечкой
ходит, мусоля во рту карандаш, умственно морща лоб и всЈ шепчет, шепчет.
Несколько раз он пересчитывает строй, несколько раз обойдЈт все помещения,
оставляя строй стоять. То он ошибЈтся в арифметике, то собьется, сколько
больных, сколько сидит в ШИзо «без вывода». Тянется эта бессмысленная трата
времени хорошо — час, а то и полтора. И особенно беспомощно и униженно
чувствуют себя те, кто дорожит временем — это не очень развитая в нашем
народе и совсем не развитая среди зэков потребность, кто хочет даже в лагере
что-то успеть сделать. «В строю» читать нельзя. Мои мальчики, Гаммеров и
Ингал, стоят с закрытыми глазами, они сочиняют или стихи, или прозу, или
письма — но и так не дадут стоять в шеренге, потому что ты как бы спишь и
тем оскорбляешь проверку, а еще уши твои не закрыты, и матерщина, и глупые
шутки и унылые разговоры — всЈ лезет туда. (ИдЈт 1945-й год. Норберт Винер
скоро сформулирует кибернетику, уже расщеплен атом — а тут бледнолобые
интеллектуалы стоят и ждут — «нэ вертухайсь!» — пока тупой краснорожий
идол лениво сшепчет свой баланс!). Проверка кончена, теперь в половине
шестого можно было бы лечь спать (ибо коротка была прошлая ночь, но еще
короче может оказаться будущая) — однако через час ужин, кромсается время.
Администрация лагеря так ленива и так бездарна, что не хватает у неЈ
желания и находчивости разделить рабочих трЈх разных смен по разным
комнатам. В восьмом часу, после ужина, можно было бы первой смене
успокоиться, но не берЈт угомон сытых и неусталых, и блатные на своих
перинах только тут и начинают играть в карты, горланить и откалывать
театрализованные номера. Вот один вор азербайджанского вида, преувеличенно
крадучись, в обход комнаты прыгает с вагонки на вагонку по верхним щитам и
по работягам и рычит: «Так Наполеон шел в Москву за табаком!» Разжившись
табаку, он возвращается той же дорогой, наступая и переступая: «Так Наполеон
убегал в Париж!» Каждая выходка блатных настолько поразительна и непривычна,
что мы только наблюдаем за ними, разинув рты. С девяти вечера качает
вагонки, топает, собирается, относит вещи в каптерку ночная смена. Их
выводят к десяти, поспать бы теперь! — но в одиннадцатом часу возвращается
дневная смена. Теперь тяжело топает она, качает вагонки, моется, идет за
вещами в каптерку, ужинает. Может быть только с половины двенадцатого
изнеможенный лагерь спит.
Но четверть пятого звон певучего металла разносится над нашим маленьким
лагерем и над сонной колхозной округой, где старики хорошо еще помнят
перезвоны истринских колоколов. Может быть и наш лагерный сереброголосый
колокол — из монастыря и еще там привык по первым петухам поднимать иноков
на молитву и труд.
«ПодъЈм, первая смена!» — кричит надзиратель в каждой комнате. Голова,
хмельная от недосыпу, еще не размеженные глаза — какое тебе умывание! а
одеваться не надо, ты так и спал. Значит, сразу в столовую. Ты входишь туда,
еще шатаясь от сна. Каждый толкается и уверенно знает, чего он хочет, одни
спешат за пайкой, другие за баландой. Только ты бродишь как лунатик, при
тусклых лампах и в пару баланды не видя, где получить тебе то и другое.
Наконец получил — пятьсот пятьдесят пиршественных граммов хлеба и глиняную
миску с чем-то горячим чЈрным. Это — чЈрные щи, щи из крапивы. ЧЈрные
тряпки вываренных листьев лежат в черноватой пустой воде. Ни рыбы, ни мяса,
ни жира. Ни даже соли: крапива, вывариваясь, поедает всю брошенную соль, так
еЈ потому и совсем не кладут: если табак — лагерное золото, то соль —
лагерное серебро, повара приберегают еЈ. Выворачивающее зелье — крапивная
непосоленная баланда! — ты и голоден, а всЈ никак не вольешь еЈ в себя.
Подними глаза. Не к небу, под потолок. Уж глаза привыкли к тусклым
лампам и разбирают теперь вдоль стены длинный лозунг излюбленно-красными
буквами на обойной бумаге:

«Кто не работает — тот не ест!»

И дрожь ударяет в грудь. О, мудрецы из Культурно-Воспитательной Части!
Как вы были довольны, изыскав этот великий евангельский и коммунистический
лозунг — для лагерной столовой. Но в Евангелии от Матфея сказано:
«Трудящийся достоин пропитания». Но во Второзаконии сказано: «Не заграждай
рта у вола молотящего.»
А у вас — восклицательный знак! спасибо вам от молотящего вола! Теперь
я буду знать, что мою потончавшую шею вы сжимаете вовсе не от нехватки, что
вы душите меня не просто из жадности — а из светлого принципа грядущего
общества! Только не вижу я в лагере, чтоб ели работающие. И не вижу я в
лагере, чтоб неработающие — голодали.
Светает. Бледнеет предутреннее августовское небо. Только самые яркие
звЈзды еще видны на нЈм. На юго-востоке, над заводом, куда нас поведут
сейчас — Процион и Сириус — альфы Малого и Большого Пса. ВсЈ покинуло нас,
даже небо заодно с тюремщиками: псы на небе, как и на земле, на сворках у
конвоиров. Собаки лают в бешенстве, подпрыгивают, хотят досягнуть до нас.
Славно они натренированы на человеческое мясо.
Первый день в лагере! И врагу не желаю я этого дня! Мозги пластами
смещаются от невместимости всего жестокого. Как будет? как будет со мной? —
точит и точит голову, а работу дают новичкам самую бессмысленную, чтоб
только занять их, пока разберутся. Бесконечный день. Носишь носилки или
откатываешь тачки, и с каждой тачкой только на пять, на десять минут
убавляется день, и голова для того одного и свободна, чтоб размышлять: как
будет? как будет?
Мы видим бессмысленность перекатки этого мусора, стараемся болтать
между тачками. Кажется, мы изнемогли уже от этих первых тачек, мы уже силы
отдали им — а как же катать их восемь лет? Мы стараемся говорить о
чем-нибудь, в чЈм почувствовать свою силу и личность. Ингал рассказывает о
похоронах Тынянова, чьим учеником он себя считает — и мы заспариваем об
исторических романах: смеет ли вообще кто-нибудь их писать. Ведь
исторический роман — это роман о том, чего автор никогда не видел.
Нагруженный отдаленностью и зрелостью своего века, автор может сколько
угодно убеждать себя, что он хорошо осознал, но ведь вжиться ему всЈ равно
не дано, и значит, исторический роман есть прежде всего фантастический?
Тут начинают вызывать новый этап по несколько человек в контору для
назначения, и все мы бросаем тачки. Ингал сумел со вчерашнего дня с кем-то
познакомиться — и вот он, литератор, послан в заводскую бухгалтерию, хотя
до смешного путается в цифрах, а на счЈтах отроду не считал. Гаммеров даже
для спасения жизни не способен идти просить и зацепляться. Его назначают
чернорабочим. Он приходит, ложится на траву и этот последний часок, пока ему
еще не надо быть чернорабочим, рассказывает мне о затравленном поэте Павле
Васильеве, о котором я слыхом не слышал. Когда эти мальчики успели столько
прочесть и узнать?
Я кусаю стебелЈк и колеблюсь — на что мне косить: — на математику или
на офицерство? Так гордо устраниться, как Борис, я не могу. Когда-то внушали
мне и другие идеалы, но с тридцатых годов жесткая жизнь обтирала нас только
в этом направлении: добиваться и пробиваться.
Само получилось так, что, переступая порог кабинета директора завода, я
сбросил под широким офицерским поясом морщь гимнастЈрки от живота по бокам
(я и нарядился-то в этот день нарочно, ничто мне, что тачку катать). Стоячий
ворот был строго застЈгнут.
— Офицер? — сразу сметил директор.
— Так точно!
— Опыт работы с людьми?1
— Имею.
— Чем командовали?
— Артиллерийским дивизионом — (соврал на ходу, батареи мне показалось
мало). Он смотрел на меня и с доверием и с сомнением.
— А здесь — справитесь? Здесь трудно.
— Думаю что справлюсь! (Ведь я еще и сам не понимаю в какой лезу
хомут. Главное ж — добиваться и пробиваться!) — Он прищурился и подумал.
(Он соображал, насколько я готов переработаться во пса и крепка ли моя
челюсть.)
— Хорошо. Будете сменным мастером глиняного карьера.
И еще одного бывшего офицера, Николая Акимова, назначили мастером
карьера. Мы вышли с ним из конторы сродненные, радостные. Мы не могли бы
тогда понять, даже скажи нам, что избрали стандартное для армейцев холопское
начало срока. По неинтеллигентному непритязательному лицу Акимова видно
было, что он открытый парень и хороший солдат.
— Чего это директор пугает? С двадцатью человеками да не справиться?
Не минировано, не бомбят — чего ж тут не справиться?
Мы хотели возродить в себе фронтовую былую уверенность. Щенки, мы не
понимали, насколько Архипелаг не похож на фронт, насколько его осадная война
тяжелее нашей взрывной.
В армии командовать может дурак и ничтожество и даже с тем большим
успехом, чем выше занимаемый им пост. Если командиру взвода нужна и
сообразительность, и неутомимость, и отвага, и чтенье солдатского сердца, —
то иному маршалу достаточно брюзжать, браниться и уметь подписать свою
фамилию. ВсЈ остальное сделают за него, и план операции ему поднесЈт
оперативный отдел штаба, какой-нибудь головастый офицер с неизвестной
фамилией. Солдаты выполняют приказы не потому, что убеждаются в их
правильности (часто совсем наоборот), а потому, что приказы передаются
сверху вниз по иерархии, это есть приказы машины, и кто не выполнит, тому
оттяпают голову.
Но на Архипелаге для зэка, назначенного командовать другими зэками,
совсем не так. Вся золотопогонная иерархия отнюдь не высится за твоей спиной
и отнюдь не поддерживает твоего приказа: она предаст тебя и вышвырнет, как
только ты не сумеешь осуществить этих приказов своей силой, собственным
уменьем. А уменье здесь такое: или твой кулак, или безжалостное вымаривание
голодом, или такое глубинное знание Архипелага, что приказ и для каждого
заключенного выглядит как его единственное спасение.
Зеленоватая полярная влага должна сменить в тебе теплую кровь — лишь
тогда ты сможешь командовать зэками.
Как раз в эти дни из ШИзо на карьер, как на самую тяжелую работу, стали
выводить штрафную бригаду — группу блатных, перед тем едва не зарезавших
начальника лагеря (они не резать его хотели, не такие дураки, а напугать,
чтоб он их отправил назад на Пресню: Новый Иерусалим признали они местом
гиблым, где не подкормишься). Ко мне в смену их привели под конец. Они легли
на карьере в затишке, обнажили свои толстые короткие руки, ноги, жирные
татуированные животы, груди, и блаженно загорали после сырого подвала ШИзо.
Я подошел к ним в своем военном одеянии и четко корректно предложил им
приступить к работе. Солнце настроило их благодушно, поэтому они только
рассмеялись и послали меня к известной матери. Я возмутился и растерялся и
отошел ни с чем. В армии я бы начал с команды «Встать!» — но здесь ясно
было, что если кто и встанет — то только сунуть мне нож между ребрами. Пока
я ломал голову, что мне делать (ведь остальной карьер смотрел и тоже мог
бросить работу) — окончилась моя смена. Только благодаря этому
обстоятельству я и могу сегодня писать исследование Архипелага.
Меня сменил Акимов. Блатные продолжали загорать. Он сказал им раз,
второй раз крикнул командно (может быть даже: «Встать!»), третий раз
пригрозил начальником — они погнались за ним, в распадах карьера свалили и
ломом отбили почки. Его увезли прямо с завода в областную тюремную больницу,
на этом кончилась его командная служба, а может быть и тюремный срок и сама
жизнь. (Директор, наверно, и назначил нас как чучела для битья против этих
блатных.)
Моя же короткая карьера на карьере продлилась несколькими днями дольше
акимовской, только принесла она мне не удовлетворение, как я ждал, а
постоянное душевное угнетение. В шесть утра я входил в рабочую зону
подавленный больше, чем если бы шел копать глину сам, я совершенно
потерянный плелся к карьеру, ненавидя и его и роль свою в нем.
От завода мокрого прессования к карьеру шел вагонеточный путь. Там, где
кончалась ровная площадка и рельсовый путь спускался в разработку — стояла
лебедка на помосте. Эта моторная лебедка была — из немногих чудес
механизации на всем заводе. Весь путь по карьеру до лебедки и потом от
лебедки до завода толкать вагонетки с глиной должны были работяги. Только на
подъеме из карьера их втаскивала лебедка. Карьер занимал дальний угол
заводской зоны, он был взрытая развалами поверхность, развалы ветвились как
овраги, между ними оставались нетронутые горки. Глина залегала сразу с
поверхности, и пласт был не тощ. Можно было, вероятно, брать и вглубь, брать
и сплошняком вширь, но никто не знал, как надо, и никто не составлял плана
разработки, а всем руководил бригадир утренней смены Баринов — молодой
нагловатый москвич, бытовик, со смазливым обличьем. Баринов разрабатывал
карьер просто где удобнее, вкапывался там, где, меньше поработав, можно
больше было нагрузить глины. Слишком вглубь он не шел, чтоб не слишком круто
выкатывать вагонетки. Баринов собственно и командовал теми
восемнадцатью-двадцатью человеками, которые только и работали в мою смену на
карьере. Он и был единственный настоящий хозяин смены: знал ребят, кормил
их, то есть, добивался им больших паек, и каждый день сам мудро решал,
сколько выкатить вагонеток, чтоб не слишком было мало и не слишком много. И
Баринов нравился мне, и окажись мы с ним где-нибудь в тюрьме рядом на нарах
— мы бы с ним весело ладили. Да мы и сейчас бы ладили — но мне нужно было
придти и посмеяться вместе с ним, что вот назначил меня директор на
должность промежуточной гавкалки, а я — ничего не понимаю. Но офицерское
воспитание не дозволяло мне так! И я пытался держаться с ним строго и
добиваться повиновения, хотя не только я и не только он, но и вся бригада
видела, что я — такой же пришлЈпка, как инструктор из района при посевной.
Баринова же сердило, что над ним поставили попку, и он не раз остроумно
разыгрывал меня перед бригадой. Обо всЈм, что я считал нужным делать, он
тотчас же доказывал мне, что нельзя. Напротив, громко крича «мастер!
мастер!» — то и дело звал меня в разные концы карьера и просил указаний:
как снимать старый и прокладывать новый рельсовый путь; как закрепить на оси
соскочившее колесо; или будто бы лебедка отказала, не тянет, и что делать
теперь; или куда нести точить затупившиеся лопаты. Перед его насмешками день
ото дня слабея в своем командном порыве, я уже доволен бывал, если он с утра
велел ребятам копать (это бывало не всегда) и не тревожил меня досадными
вопросами.
Тогда я тихо отходил и прятался от своих подчиненных и от своих
начальников за высокие кучи отваленного грунта, садился на землю и замирал.
В оцепенении был мой дух от нескольких первых лагерных дней. О, это не
тюрьма! Тюрьмы — крылья. Тюрьмы — коробы мыслей. Голодать и спорить в
тюрьме — весело и легко. А вот попробуй здесь — десять лет голодать,
работать и молчать — вот это попробуй! Железная гусеница уже втягивала меня
на пережЈв. Беспомощный я не знал — как, а хотелось откатиться в сторонку.
Отдышаться. Очнуться. Поднять голову и увидеть:
Вон, за колючей проволокой, через ложок — высотка. На ней маленькая
деревня — домов десять. Всходящее солнце озаряет еЈ мирными лучами. Так
рядом с нами — и совсем же не лагерь! (Впрочем, тоже лагерь, но об этом
забываешь). Движения там подолгу не бывает, потом пройдет баба с ведром,
пробежит маленький ребятенок через лебеду на улице. Запоет петух, промычит
корова — всЈ отчетливо слышно нам на карьере. Тявкнет дворняжка — что за
милый голос! — это не конвойный пЈс!2
И от каждого тамошнего звука и от самой неподвижности деревни струится
мне в душу заветный покой. И я твЈрдо знаю — сказали бы мне сейчас: вот
тебе свобода! Но до самой смерти живи в этой деревне! Откажись от городов и
от мира всего, от твоих залЈтных желаний, от твоих убеждений, от истины —
ото всего откажись и живи в этой деревне (но не колхозником!), каждое утро
смотри на солнышко и слушай петухов. Согласен? — О, не только согласен, но,
Господи, пошли мне такую жизнь! Я чувствую, что лагеря мне не выдержать.
С другой стороны завода, не видимой мне сейчас, гремит по ржевской
дороге пассажирский поезд. В карьере кричат: «Придурочный!» Каждый поезд
здесь известен, по ним отсчитывают время. «Придурочный» — это без четверти
девять, а в девять отдельно, вне смен, доведут на завод из лагеря придурков
— конторских и начальников. Самый любимый из поездов — в половине второго,
«кормилец», после него мы вскоре идЈм на съЈм и на обед.
Вместе с придурками, а иногда, если сердце занывает о работе, то и
раньше, спецконвоем, выводят на раоогу и мою начальницу-зэчку Ольгу Петровну
Матронину. Я вздыхаю, выхожу из укрытия, и иду вдоль рельсового пути на
завод мокрого прессования — докладываться.
Весь кирпичный завод это — два завода, мокрого и сухого прессования.
Наш карьер обслуживает только мокрое прессование, и начальница мокрого
прессования — Матронина, инженер-силикатчик. Какой она инженер — не знаю,
но суетлива и упряма. Она — из тех непоколебимо-благонамеренных, которых я
уже немного встречал в камерах (их и вообще — немного), но на чьей горней
высоте не удержался. По литерной статье ЧС, как член семьи расстрелянного,
она получила 8 лет через ОСО, и вот теперь досиживает последние месяцы.
Правда, всю войну политических не выпускали, и еЈ тоже задержат до
пресловутого Особого распоряжения. Но и это не наводит никакой тени на еЈ
состояние: она служит партии, неважно — на воле или в лагере. Она — из
заповедника. Она повязывается в лагере красной и только красной косынкой,
хотя ей уже за сорок (таких косынок не носит на заводе ни одна лагерная
девчонка и ни одна вольная комсомолка). Никакой обиды за расстрел мужа и за
собственные отсиженные восемь лет она не испытывает. Все эти
несправедливости учинили, по еЈ мнению, отдельные ягодинцы или ежовцы, а при
товарище Берии сажают только правильно. Увидев меня в одежде советского
офицера, она при первом же знакомстве сказала: «Те, кто меня посадил, теперь
могут убедиться в моей ортодоксальности!» Недавно она написала письмо
Калинину и цитирует всем, кто хочет или вынужден еЈ слушать: «Долгий срок
заключения не сломил моей воли в борьбе за советскую власть, за советскую
промышленность.»
Впрочем, когда Акимов пришел и доложил ей, что блатные его не слушают,
она не пошла сама объяснять этим социально-близким вредность их поведения
для промышленности, но одЈрнула его: «Так надо заставить! Для того вы и
назначены!» Акимова прибили — она не стала дальше бороться, а написала в
лагерь: «Этот контингент больше к нам не выводить.» — Спокойно смотрит она
и на то, как у неЈ на заводе девчонки восемь часов работают автоматами: все
восемь часов без перерыва однообразные движения у конвейера. Она говорит:
«Ничего не поделаешь, для механизации есть более важные участки». Вчера, в
субботу, разнЈсся слух, что сегодня опять не дадут нам воскресенья (так и не
дали). Девчонки-автоматы окружили еЈ стайкой и с горечью: «Ольга Петровна!
Неужели опять воскресенья не дадут? Ведь третье подряд! Ведь война
кончилась!» В красной косынке она негодующе вскинула сухой тЈмный профиль не
женщины и не мужчины: «Девонки, ка’-ко’е нам может быть воскресенье?! В
Москве стройка стоит без кирпичей!!» (То есть, она не знала конечно той
именно стройки, куда повезут наши кирпичи, — но умственным взором она
видела ту обобщенную великую стройку, а девчонкам хотелось низменно
постираться.)
Я нужен был Матрониной для того, чтобы удвоить число вагонеток за
смену. Она не проводила расчЈта сил работяг, годности вагонеток,
поглотительной способности завода, а только требовала — удвоить! (И как,
кроме кулака, мог бы удвоить вагонетки сторонний не разбирающийся человек?)
Я не удвоил и вообще ни на одну вагонетку выработка при мне не изменилась —
и Матронина, не щадя, ругала меня при Баринове и при рабочих, в бабьей
голове своей не умещая того, что знает последний сержант: что даже ефрейтора
нельзя ругать при бойце. И вот однажды, признав своЈ полное поражение на
карьере и, значит, не способность руководить, я прихожу к Матрониной и сколь
могу мягко прошу:
— Ольга Петровна! Я — хороший математик, быстро считаю. Я слышал, вам
на заводе нужен счетовод. Возьмите меня!
— Счетовод?! — возмущается она, еще темнеет еЈ жесткое лицо, и
кончики красной косынки перематываются на еЈ затылок. — Счетоводом я любую
девчушку посажу, а нам нужны командиры производства! Сколько вагонеток за
смену не додали? Отправляйтесь! — И как новая Афина Паллада она шлЈт
вытянутой дланью на карьер.
А еще через день упраздняется самая должность мастер карьера, я
разжалован, но не просто, а мстительно. Матронина зовЈт Баринова и велит:
— Поставь его с ломом и глаз не спускай! Чтобы шесть вагонеток за
смену нагрузил! Чтобы вкалывал!
И тут же, в своЈм офицерском одеянии, которым я так горжусь, я иду
копать глину. Баринову весело, он предвидел моЈ падение.
Если бы я лучше понимал скрытую настороженную связь всех лагерных
событий, я мог бы о своей участи догадаться еще вчера. В иерусалимской
столовой было отдельное раздаточное окошко — для ИТР, откуда кормились
инженеры, бухгалтеры… и сапожники. После своего назначения мастером
карьера я, усваивая лагерную хватку, подходил к этому окну и требовал себе
питание оттуда. Поварихи мялись, говорили, что меня еще нет в списке ИТР, но
всякий раз кормили, потом даже молча, так что я сам поверил, что я — в
списке. Как я после обдумал, — я был для кухни фигурой еще неясной: едва
приехав, сразу вознЈсся; держался гордо, ходил в военном. Такой человек,
свободное дело, станет еще через неделю старшим нарядчиком или старшим
бухгалтером зоны или врачом (в лагере всЈ возможно!!) — и тогда они будут в
моих руках. И хотя на самом деле завод еще только испытывал меня и ни в
какой список не включал — кухня кормила меня на всякий случай. Но за сутки
до моего падения, когда еще и завод не знал, лагерная кухня уже всЈ знала, и
хлопнула мне дверцей в морду: я оказался дешевый фраер. В этом маленьком
эпизоде — воздух лагерного мира.
Это столь частое человеческое желание выделиться одеждой на самом деле
раскрывает нас, особенно под зоркими лагерными взглядами. Нам кажется, что
мы одеваемся, а на самом деле мы обнажаемся, мы показываем, чего мы стоим. Я
не понимал, что моя военная форма стоит матронинской красной косынки. И
недреманный глаз из укрытия всЈ это высмотрел. И прислал за мной как-то
дневального. Лейтенант вызывает, вот сюда, в отдельную комнату.
Молодой лейтенант разговаривает очень приятно. В уютной чистой комнате
были только он и я. Светило предзакатное солнышко, ветер отдувал занавеску.
Он усадил меня. Он почему-то предложил мне написать автобиографию — и не
мог сделать предложения приятнее. После протоколов следствия, где я себя
только оплЈвывал, после унижения воронков и пересылок, после конвоя и
тюремного надзора, после блатных и придурков, отказавшихся видеть во мне
бывшего капитана нашей славной Красной Армии, вот я сидел за столом и никем
не понукаемый, под доброжелательным взглядом симпатичного лейтенанта писал
вмеру густыми чернилами по отличной гладкой бумаге, которой в лагере нет,
что я был капитан, что я командовал батареей, что у меня были какие-то
ордена. И от одного того, что я писал, ко мне возвращалась, кажется, моя
личность, моЈ «я». (Да, мой гносеологический субъект «я»! А ведь я всЈ-таки
был из универсантов, из гражданских, в армии человек случайный. Представим
же, как неискоренимо это в кадровике — требовать к себе уважения!) И
лейтенант, прочтя автобиографию, совершенно был доволен: «Так вы —
советский человек, правда?» Ну, правда же, ну конечно же, отчего же нет? Как
приятно воспрять из грязи и праха — и снова стать советским человеком! —
половина свободы.
Лейтенант попросил зайти к нему через пять дней. За эти пять дней,
однако мне пришлось расстаться с моей военной формой, потому что дурно в ней
копать глину. ГимнастЈрку и галифе я спрятал в свой чемодан, а в лагерной
каптЈрке получил латаное линялое тряпьЈ, выстиранное будто после года лЈжки
в мусорном ящике. Это — важный шаг, хотя я еще не сознаю его значения: душа
у меня еще не зэковская, но вот шкура становится зэковской. Бритый наголо,
терзаемый голодом и теснимый врагами, скоро я приобрету и зэковский взгляд:
неискренний, недоверчивый, всЈ замечающий.
В таком-то виде и иду я через пять дней к оперуполномоченному, всЈ еще
не понимая, к чему он прицелился. Но уполномоченного не оказывается на
месте. Он вообще перестаЈт приезжать. (Он уже знает, а мы не знаем: еще
через неделю нас всех расформируют, а в Новый Иерусалим вместо нас привезут
немцев). Так я избегаю увидеть лейтенанта.
Мы обсуждали с Гаммеровым и с Ингалом — зачем это я писал
автобиографию, и не догадались, дети, что это уже первый коготь хищника,
запущенный в наше гнездо. А между тем такая ясная картинка: в новом этапе
приехало трое молодых людей, и всЈ время они о чЈм-то между собой
рассуждают, спорят, а один из них — чЈрный, круглый, хмурый, с маленькими
усиками, тот, что устроился в бухгалтерии, ночами не спит и на нарах у себя
что-то пишет, пишет и прячет. Конечно, можно наслать и вырвать, что он там
прячет, но чтоб не спугивать — проще узнать обо всем у того из них, кто
ходит в галифе. Он, очевидно, армейский и советский человек, и поможет
духовному надзору.
Жора Ингал, не устающий днЈм на работе, действительно положил первые
полночи не спать — и так отстоять неплененность творческого духа. У себя на
верхнем щите вагонки, свободном от матраса, подушки и одеял, он сидит в
телогрейке (в комнатах не тепло, ночи осенние), в ботинках, ноги вытянув по
щиту, спиной прислонясь к стене и, посасывая карандаш, сурово смотрит на
свой лист. (Не придумать худшего поведения для лагеря! — но ни он, ни мы
еще не понимаем, как это видно и как за этим следят.)
Иногда он поддается просто слабости и пишет просто письма. Его
двадцатитрЈхлетняя жена и башмаков еще не износила, в которых ходила с ним
этой зимой в консерваторию — а вот уже бросила его: анкеты, пятно, да и
жить хочется. Он пишет другой женщине, которую называет сестрЈнкой, скрывая
от себя и от неЈ, что тоже любит еЈ или готов полюбить (но и та женщина
сейчас выходит замуж). Он умеет писать и так:
«Дорогая моя сестренка! Вслушивайся в дивные предчувствия человечества
— Генделя, Чайковского, Дебюсси! Я тоже хотел стать предчувствием, но часы
моей жизни остановились… »
или просто:
«Ты намного мне стала родней за эти месяцы. Как выяснилось, на свете
очень много настоящих людей, и мне хочется, чтобы твой муж тоже был
настоящим человеком».
или так:
«Я бродил по жизни, спотыкаясь, и искал самого себя… Яркий свет в
комнате, и я никогда не видел темноты черней. Но только здесь я нашел самого
себя и свою судьбу, на этот раз не в книжках. И ты знаешь. Чижик, никогда я
не был таким оптимистом, как теперь. Теперь я твердо узнал, что в жизни нет
ничего дороже идеи, которой служишь. И еще теперь я знаю, как и что мне
писать — это главное!»3
Пока что он ночами пишет, а на день прячет новеллу о Кампесино —
испанском республиканце, с которым он сидел в камере и чьей крестьянской
основательностью восхищен. А судьба Кампесино простая: проиграв войну
Франко, приехал в Советский Союз, здесь со временем посажен в тюрьму.4
Ингал не тЈпел, первым толчком сердце еще не раскрывается ему навстречу
(написал и подумал: а разве был тЈпел я?). Но твердость его — образец
достойный. Писать в лагере! — до этого и я когда-нибудь возвышусь, если не
погибну. А пока я измучен своим суетным рыском, придавлен первыми днями
глинокопа, Погожим сентябрьским вечером мы с Борисом находим время лишь
посидеть немного на куче шлака у предзонника.
Со стороны Москвы за шестьдесят километров небо цветно полыхает в
салютах — это «праздник победы над Японией». Но унылым тусклым светом горят
фонари нашей лагерной зоны. Красноватый враждебный свет из окон завода. И
вереницей таинственной как годы и месяцы нашего срока уходят вдаль фонари на
столбах обширной заводской зоны.
Обняв колени, худенький кашляющий Гаммеров повторяет:

Я тридцать лет вынашивал
Любовь к родному краю,
И снисхожденья вашего
Не жду…

И не желаю.

___

«Фашистов привезли! Фашистов привезли!» — так кричали не только в
Новом Иерусалиме. Поздним летом и осенью 1945 года так было на всех островах
Архипелага. Наш приезд — фашистов, открывал дорогу на волю бытовикам.
Амнистию свою они узнали еще 7 июля, с тех пор сфотографировали их,
приготовили им справки об освобождении, расчет в бухгалтерии, — но сперва
месяц, а где второй, где и третий амнистированные зэки томились в
опостылевшей черте колючки — их некем было заменить.
Их НЕКЕМ было ЗАМЕНИТЬ! — а мы-то, слепорожденные, еще смели всю весну
и всЈ лето в своих законопаченных камерах надеяться на амнистию! Что Сталин
нас пожалеет!.. Что он «учтет Победу»!.. Что, пропустив нас в первой
июльской амнистии, он даст потом вторую особую для политических…
(рассказывали даже подробность: эта амнистия уже готовая, лежит на столе у
Сталина, осталось только подписать, но он — в отпуску. Неисправимый народ
ждал подлинной амнистии, неисправимый народ верил!..) Но если нас помиловать
— кто спустится в шахты? кто выйдет с пилами в лес? кто отожжет кирпичи и
положит их на стены? Сталин сумел создать такую систему, что прояви она
великодушие — и мор, глад, запустение, разорение тотчас объяли бы всю
страну.
«Фашистов привезли!» Всегда ненавидевшие нас или брезговавшие нами,
бытовики теперь почти с любовью смотрели на нас за то, что мы их сменяли. И
те самые пленники, которые в немецком плену узнали, что нет на свете нации
более презренной, более покинутой, более чужой и ненужной, чем русская, —
теперь, спрыгивая из красных вагонов и из грузовиков на русскую землю,
узнавали, что и среди этого отверженного народа они — самое горькое лихое
колено.
Вот какова оказалась та великая сталинская амнистия, какой «еще не
видел мир». Где, в самом деле, видел мир амнистию, которая не касалась бы
политических?!5
Освобождались начисто все, кто обворовывал квартиры, раздевал прохожих,
насиловал девушек, растлевал малолетних, обвешивал покупателей, хулиганил,
уродовал беззащитных, хищничал в лесах и водоемах, вступал в многоженство,
применял вымогательство, шантажировал, брал взятки, мошенничал, клеветал,
ложно доносил (да такие и не сидели, это на будущее!), торговал наркотиками,
сводничал, вынуждал к проституции, допускал по невежеству или беззаботности
человеческие жертвы (это я просто перелистал статьи кодекса, попавшие под
амнистию, это не фигура красноречия).
А потом от народа хотят нравственности!..
Половину срока сбрасывали: растратчикам, подделывателям документов и
хлебных карточек, спекулянтам и государственным ворам (за государственный
карман Сталин всЈ-таки обижался).
Но ничто не было так растравно бывшим фронтовикам и пленникам, как
поголовное всепрощение дезертиров военного времени! Все, кто, струсив, бежал
из частей, бросил фронт, не явился на призывные пункты, многими годами
прятался у матери в огородной яме, в подпольях, в запечьях, (всегда у
матери! женам своим дезертиры, как правило, не доверяли!), годами не
произнося ни слова вслух, превращаясь в сгорбленного заросшего зверя — все
они, если только были изловлены или сами пришли ко дню амнистии —
объявлялись теперь равноправными незапятнанными несудимыми советскими
гражданами! (Вот когда оправдалась осмотрительность старой пословицы: не
красен бег, да здоров!)
Те же, кто не дрогнул, кто не струсил, кто принял за родину удар и
поплатился за него пленом — тем не могло быть прощения, так понимал
Верховный Главнокомандующий.
Отзывалось ли Сталину в дезертирах что-то своЈ родное? Вспоминалось ли
собственное отвращение к службе рядовым, жалкое рекрутство зимою 1917-го
года? Или он рассудил, что его управлению трусы не опасны, а опасны только
смелые? Ведь кажется, даже со сталинской точки зрения было совсем не разумно
амнистировать дезертиров: он сам показывал своему народу, как вернее и проще
всего спасать свою шкуру в будущую войну.6
В другой книге я рассказал историю доктора Зубова и его жены: за
укрытие старухою в их доме приблудного дезертира, потом на них донесшего,
супруги Зубовы получили оба по десятке по 58-й статье. Суд увидел их вину не
столько в укрытии дезертира, сколько в бескорыстии этого укрытия: он не был
их родственником, и значит, здесь имел место антисоветский умысел! По
сталинской амнистии дезертир освободился, не отсидев и трех лет, он уже и
забыл об этом маленьком эпизоде своей жизни. Но не то досталось Зубовым! По
полных десять они отбыли в лагерях (из них по четыре — в Особых), еще по
четыре — без всякого приговора — в ссылке; освобождены были лишь тем, что
вообще распущена была самая ссылка, но судимость не была снята с них тогда,
ни через шестнадцать, ни даже через девятнадцать лет после события, она не
пустила их вернуться в свой дом под Москву, мешала им тихо дожить жизнь!7
Вот чего боится и чего не боится злопамятный мстительный нерассудливый
Закон!
После амнистии стали мазать, мазать кисти КВЧ, и издевательскими
лозунгами украсили внутренние арки и стены лагерей: «На широчайшую амнистию
— ответим родной партии и правительству удвоением производительности
труда!»
Амнистированы-то были уголовники и бытовики, они уходили, а уж отвечать
удвоением должны были политические… Чувство юмора — когда’ в истории
просветляло наше управление?
С нашим, «фашистским», приездом тотчас начались в Новом Иерусалиме
ежедневные освобождения. Еще вчера ты видел этих женщин в зоне безобразными,
отрепанными, сквернословящими — и вот они преобразились, помылись,
пригладили волосы и в нивесть откуда взявшихся платьях в горошину и в
полоску, с жакетами через руку скромно идут на станцию. Разве в поезде
догадаешься, как она волнисто умеет запетлять матом?
А вот выходят за ворота блатные и полуцвет (подражающие). Эти не
оставили своих развязных манер и там: они ломаются, приплясывают, машут
оставшимся и кричат, а из окон кричат их друзья. Охрана не мешает — уркам
всЈ можно. Один уркач не без выдумки ставит стоймя свой чемодан, легко на
него становится и, заломя шапку, откидывая полы пиджачка, где-то сдрюченного
на пересылке или выигранного в карты, играет на мандолине прощальную
серенаду лагерю, поет какую-то блатную чушь. Хохот.
Освобожденные еще долго идут по тропинке вокруг лагеря и дальше по полю
— и переплЈты проволоки не закрывают открытого обзора нам. Сегодня эти воры
будут гулять по московским бульварам, может быть в первую же неделю они
сделают скачок (обчистят квартиру), разденут на ночной улице твою жену,
сестру или дочь.
А вы пока, фашисты (и Матронина — тоже фашист!) — удвойте
производительность труда!

___

Из-за амнистии везде не хватало рабочих рук, шли перестановки. На
короткое время меня из карьера «бросили» в цех. Тут я насмотрелся на
механизацию Матрониной. Всем здесь доставалось, но удивительнее всех
работала одна девчонка — поистине героиня труда, но не подходящая для
газеты. ЕЈ место, еЈ должность в цеху никак не называлось, а назвать можно
было — «верхняя расставлялка». Около ленты, идущей из пресса с нарезанными
мокрыми кирпичами (только что замешанные из глины, они очень тяжелы) стояли
две девушки — нижняя расставлялка и подавалка. Этим не приходилось
сгибаться, лишь поворачиваться, и то не на большой угол. Но верхней
расставлялке — стоящей на постаменте царице цеха, надо было непрерывно:
наклоняться; брать у ног своих поставленный подавалкой мокрый кирпич; не
разваливая его, поднимать до уровня своего пояса или даже плеч; не меняя
положения ног, разворачиваться станом на прямой угол (иногда направо, иногда
налево, в зависимости от того, какая приЈмная вагонетка нагружалась); и
расставлять кирпичи на пяти деревянных полках, по двенадцати на каждой.
Движения еЈ не знали перерыва, остановки, изменения, они делались в быстром
гимнастическом темпе — и так всю 8-часовую смену, если только не портился
пресс. Ей всЈ подкладывали и подкладывали — половину всех кирпичей,
выпускаемых заводом за смену. Внизу девушки менялись обязанностями, еЈ никто
не менял за восемь часов. От пяти минут такой работы, от этих махов головой
и скручиваний туловищем должно было всЈ закружиться. Девушка же в первой
половине смены еще и улыбалась (переговариваться из-за грохота пресса было
нельзя), может быть ей нравилось, что она выставлена на пьедестал как
королева красоты, и все видят еЈ босые голые крепкие ноги из-под подобранной
юбки и балетную гибкость талии.
За эту работу ей давали самую высокую в лагере пайку: триста граммов
лишнего хлеба (всего в день — 850) и на ужин кроме общих черных щей — три
стахановских: три жалких порции жидкой манной каши на воде — так мало еЈ
клали, что она лишь затягивала дно глиняной миски.
«Мы работаем за деньги, а вы за хлеб, это не секрет», — сказал мне
вольный чумазый механик, чинивший пресс.
А приЈмные вагонетки откатывали мы с одноруким алтайцем Луниным. Это
были как бы высокие башенки — шаткие, потому что от десяти полок по
двенадцать кирпичей центр тяжести их высоко поднимался. Гибкую, дрожащую,
как этажерку, перегруженную книгами, — такую вагонетку надо было тянуть
железной ручкой по прямым рельсам; взвести на подставную тележку
(шабибюнку); застопорить на ней; теперь по другой прямой тянуть эту тележку
вдоль сушильных камер. Остановившись против нужной, надо было вагонетку
свезти с тележки и еще по новому направлению толкать вагонетку перед собой в
камеру. Каждая камера была длинный узкий коридор, по стенам которого
тянулось десять пазов и десять планок. Надо было быстро без перекоса
прогнать вагонетку вглубь, там отекать рычаг, посадить все десять полок с
кирпичами на десять планок, а десять пар железных лап освободить и тотчас же
выкатываться с пустой вагонеткой. Вся эта придумка была, кажется, немецкая,
прошлого века (у вагонетки была немецкая фамилия), да по-немецки полагалось,
чтобы не только рельсы держали вагонетку, но и пол, настланный под ямами,
держал бы откатчика — у нас же доски были прогнившие, надломанные, и я
оступался и проваливался. Еще наверно, полагалась и вентиляция в камерах, но
еЈ не было, и пока я там возился с неукладками (у меня часто получались
перекосы, полки цеплялись, не садились, мокрые кирпичи шлепались мне на
голову) — я наглатывался угарного запаха, он саднил дыхательное горло.
Так что я не очень горевал по цеху, когда меня снова погнали на карьер.
Нехватало глинокопов — они тоже освобождались. Прислали на карьер и Борю
Гаммерова, так мы стали работать вместе. Норма была известная: за смену
одному накопать, нагрузить и откатить до лебедки шесть вагонеток (шесть
кубометров) глины. На двоих полагалось двенадцать. В сухую погоду мы вдвоЈм
успевали пять. Но начинался мелкий осенний дождичек-бусенец. Сутки, и двое,
и трое, без ветра, он шел не усиливаясь и не переставая. Он не был
проливным, и никто бы не взял на себя прекратить наружные работы. «На трассе
дождя не бывает!» — знаменитый лозунг ГУЛага. Но в Новом Иерусалиме нам
что-то не дают и телогреек, и под этим нудным дождичком на рыжем карьере мы
барахтаемся и мажемся в своих старых фронтовых шинелях, впитавших в себя к
третьему дню уже по ведру воды. И обуви нам лагерь не даЈт, и мы раскисляем
в жидкой глине свои последние фронтовые сапоги.
Первый день мы еще шутим:
— Ты не находишь, Борис, что нам очень позавидовал бы сейчас барон
Тузенбах? Ведь он всЈ мечтал работать на кирпичном заводе. Помнишь? — так
наработаться, чтобы придти домой, повалиться и сразу уснуть. Он полагал,
очевидно, что будет сушилка для мокрого, будет постель и горячее из двух
блюд.
Но мы откатываем пару вагонеток и, сердито стуча лопатой о железный бок
следующей вагонетки (глина плохо отскакивает), я говорю уже с раздражением:
— Скажи, а какого чЈрта трем сестрам не сиделось на месте? Их не
заставляли по воскресеньям собирать с ребятами железный лом? С них по
понедельникам не требовали конспектов Священного Писания? Им классного
руководства не навязывали бесплатно? Не гоняли их по кварталам всеобуч
проводить?
И еще через вагонетку:
— Какая-то у них у всех пустейшая болтовня: трудиться! трудиться!
трудиться! Да трудитесь, чЈрт бы вас побрал, кто вам не даЈт? Такая будет
счастливая жизнь! такая! такая!! — какая? С овчарками бы вас проводить в
эту счастливую жизнь, знали бы!..
Борис слабее меня, он едва ворочает лопатой, отяжелевшей от прилипшей
глины, он едва взбрасывает каждую до борта вагонетки. ВсЈ же второй день он
старается держать нас на уровне Владимира Соловьева. Обогнал он меня и тут!
— сколько уже читал Соловьева, а я ни строчки из-за своих бесселевых
функций.
И что вспоминает — он говорит мне, а я пытаюсь запомнить, но вряд ли,
не та голова сейчас.
Нет, как же всЈ-таки сберечь жизнь и притом добраться до истины? И
почему надо свалиться на лагерное дно, чтобы понять своЈ убожество?
Говорит:
— Владимир Соловьев учил радоваться смерти. Хуже, чем здесь — не
будет.
Это верно…
Нагружаем, сколько можем. Штрафной паЈк, так и штрафной, пЈс вас
задери! Скрадываем день и плетЈмся в лагерь. Но ничто радостное не ждет нас
там: трижды в день всЈ тот же чЈрный несолЈный навар из крапивных листьев,
да однажды — черпачок кашицы, треть литра. А хлеба уже срезали, и дают
утром 450, а днЈм и вечером ни крошки. И еще под дождем нас строят на
проверку. И опять мы спим на голых нарах во всЈм мокром, вымазанные в глине,
и зябнем, потому что в бараках не топят.
И на следующий день всЈ сеет и сеет тот же маленький дождь. Карьер
размок, и мы вовсе в нЈм увязаем. Сколько ни возьми на лопату и как не
колоти еЈ о борт вагонетки — глина от неЈ не отстает. Приходится всякий раз
дотягиваться и рукой счищать глину с лопаты в вагонетку. Тогда мы
догадываемся, что делаем лишнюю работу. Мы отбрасываем лопаты и начинаем
просто руками собирать чавкающую глину из-под ног и забрасывать еЈ в
вагонетку.
Боря кашляет, у него в лЈгких так и остался осколок немецкого танкового
снаряда. Он худ и желт, обострились мертвецки его нос, уши, кости лица. Я
присматриваюсь и уже не знаю: зимовать ли ему в лагере.
Еще силимся мы отвлечься и победить наше положение — мыслью. Но уже ни
философия, ни литература у нас не идут. Даже руки стали тяжелы, как лопаты,
и виснут. Борис предлагает:
— Нет, разговаривать — много сил уходит. Давай молчать и с пользой
думать. Например стихи писать. В уме.
Я вздрагиваю — он может сейчас писать стихи? Сень смерти, но и сень
какото же упорного таланта над его желтым лобиком!8
Так мы молчим и руками накладываем глину. ВсЈ дождь… Но нас не только
не снимают с карьера, а приходит Матронина, огненно меча взоры (тЈмной
накидкой закрыта еЈ красная голова), с обрыва руками показывает бригадиру в
разные концы карьера. Да нас доходит: сегодня не снимут бригаду в конце
смены в два часа дня, а будут держать на карьере, пока норму не выполним.
Тогда и обед и ужин.
В Москве стройка стоит без кирпичей…
Но Матронина уходит, а дождь усиливается. Собираются светло-рыжие лужи
всюду на глине и в вагонетке у нас. Изрыжели голенища наших сапог, во многих
рыжих пятнах наши шинели. Руки окоченели от холодной глины, уже и ими мы
ничего не можем забросить в вагонетку. Тогда мы оставляем это бесполезное
занятие, взлезаем повыше на травку, садимся там, нагибаем головы, натягиваем
на затылки воротники шинелей.
Со стороны — два рыжеватых камня на поле.
Где-то учатся ровесники наши в Сорбоннах и Оксфордах, играют в теннис
на своЈм просторном досуге, спорят о мировых проблемах в студенческих кафе.
Они уже печатаются, выставляют картины. Выворачиваются, как по-новому
исказить окружающий недостаточно оригинальный мир. Они сердятся на
классиков, что те исчерпали сюжеты и темы. Они сердятся на свои
правительства и своих реакционеров, не желающих понять и перенять передовой
советский опыт. Они наговаривают интервью в микрофоны радиорепортеров,
прислушиваясь к своему голосу, кокетливо поясняют, что они хотели сказать в
своей последней или первой книге. Очень уверенно судят они обо всЈм на
свете, но особенно — о процветании и высшей справедливости нашей страны.
Только когда-нибудь к старости, составляя энциклопедии, они с удивлением не
найдут достойных русских имЈн на наши буквы, на все наши буквы…
Барабанит дождь по затылкам, озноб ползет по мокрой спине.
Мы оглядываемся. Недогруженые и опрокинутые вагонетки. Все ушли. Никого
на всЈм карьере, и на всЈм поле за зоной никого. В серой завесе — заветная
деревенька, и даже петухи все спрятались в сухое место.
Мы тоже берЈм лопаты, чтоб их не стащили — они записаны за нами, и
волоча их как тачки тяжелые за собой, идем в обход матронинского завода —
под навес, где вокруг гофманских печей, обжигающих кирпич, вьются пустынные
галереи. Здесь сквозит, холодно, но сухо. Мы утыкаемся в пыль под кирпичный
свод, сидим.
Недалеко от нас свалена большая куча угля. Двое зэков копаются в ней,
оживленно ищут что-то. Когда находят — пробуют на зуб, кладут в мешок.
Потом садятся — и едят по такому серо-чЈрному куску.
— Что это вы едите, ребята?
— Это — морская глина. Врач — не запрещает. Она без пользы и без
вреда. А килограмм в день к пайке поджуешь — и вроде нарубался. Ищите, тут
среди угля много!..

…Так и до вечера карьер не выполняет нормы. Матронина велит оставить
нас на ночь. Но — гаснет всюду электричество, зона остаЈтся без освещения,
и зовут на вахту всех. Велят взяться под руки и с усиленным конвоем, лаем
псов и бранью ведут в жилую зону. ВсЈ черно. Мы идем не видя, где жидко, где
твЈрдо, всЈ меся подряд, оступаясь и дергая друг друга.
И в жилой зоне темно — только адским красноватым огнем горит из-под
плиты «индивидуальной варки». И в столовой — две керосиновых лампы около
раздачи, ни лозунга не перечесть, ни увидеть в миске двойной порции
крапивной баланды, хлещешь еЈ губами наощупь.
И завтра так будет, и каждый день: шесть вагонеток рыжей глины — три
черпака чЈрной баланды. Кажется, мы слабели и в тюрьме, но здесь — гораздо
быстрей. В голове уже как-будто подзванивает. Подходит та приятная слабость,
когда уступить легче, чем биться.
А в бараках — и вовсе тьма. Мы лежим во всЈм мокром на всЈм голом и,
кажется: ничего не снимать будет теплей, как компресс.
Раскрытые глаза — к чЈрному потолку, к чЈрному небу.
Господи, Господи! Под снарядами и под бомбами я просил тебя сохранить
мне жизнь. А теперь прошу тебя — пошли мне смерть…

1 Опять «с л ю д ь м и», замечаете?

2 Когда обсуждаются конвенции о всеобщем разоружении, меня всегда
волнует: ведь в перечнях запрещаемого оружия никто не указывает охранных
овчарок. А людям от них больше нежитья, чем от ракет.

3 Нет, к а к писать — он еще не знал. По рассказу Аркадия Белинкова,
Ингал лотом в другом лагере так же всЈ писал, отгородись у себя на нарах, —
арестанты просили его, потом стали требовать, чтобы он показал, ч т о он
пишет (может — доносы?). Но увидев в этом лишь новое насилие над
творчеством, только с другой стороны, — он отказался! И его — избили…
* Строки из его писем я и процитировал, чтобы его могила хоть этим
крохотным столбиком была отмечена.

4 Новеллы этой Ингал по-настоящему никогда не кончит, потому что не
узнает конца Кампесино. Кампесино переживет своего описателя. Я слышал, что
во время Ашхабадского землетрясения он вывел группу зэков из рухнувшего
лагеря и перевел горами в Иран (струсили и пограничники).

5 Она освобождала Пятьдесят Восьмую до т р Ј х лет, которых почти
никому и не давали; вряд ли и полупроценту осужденных по ней. Но и в этом
полупроценте случаев непримиримый дух амнистии пересиливал еЈ смягчительную
букву. Я знал одного парня — кажется, Матюшина (он был художником в
лагерьке на Калужской заставе), который получил 58-1-б за плен что-то очень
рано, чуть ли не в конце 1941 года, когда еще не решено было, как это
расценивать, сколько давать. Матюшину дали за плен всего три года —
небывалый случай! По концу срока его, разумеется не освободили, откладывая
до Особого Распоряжения. Но вот раэразилась амнистия! Матюшин стал просить
(где уж там требовать) освобождения. Почти 5 месяцев — до декабря 1945-го
перепуганные чиновники УРЧа отказывали ему. Наконец, отпустили к себе в
Курскую область. Был слух (а иначе и поверить нельзя!) что вскоре его
загребли и добавили до ч е р в о н ц а. Нельзя же пользоваться рассеянностью
первого суда!

6 А пожалуй, тут была и историческая справедливость: отдавался старый
долг фронтовому дезертирству, без которого вся наша история пошла бы не так
совсем.

7 В 1958 г. Главная Военная Прокуратура СССР ответила им: ваша вина
доказана и к пересмотру нет оснований. Лишь в 1962-м, через 20 лет
прекращено было их дело по 58-10 (антисоветский умысел) и 58-11
(«организация» из мужа и жены). По статье же 193-17-7-г (соучастие
дезертирству) определена была им мера 5 лет и применена (! через двадцать
лет!) сталинская амнистия. Так и написано было двум разбитым старикам в 1962
году: «с 7 июля 1945 года вы с ч и т а е т е с ь
о с в о б о ж д е н н ы м и со снятием судимости»!

8 Зимой того года Борис Гаммеров умер в больнице от истощения и
туберкулЈза. Я чту в нем поэта, которому не дали и прохрипеть. Высок был его
духовный образ, и сами стихи казались мне тогда очень сильны. Но ни одного
из них я не запомнил, и нигде подобрать теперь не могу, чтоб хоть из этих
камешков сложить надмогильник.

———
Глава 7. Туземный быт

Рассказать о внешней однообразной туземной жизни Архипелага — кажется,
легче и доступней всего. А и труднее вместе. Как о всяком быте, надо
рассказать от утра и до следующего утра, от зимы и до зимы, от рождения
(приезда в первый лагерь) и до смерти (смерти). И сразу обо всех-обо всех
островах и островках.
Никто этого не обнимет, конечно, а целые тома читать пожалуй будет
скучно.

А состоит жизнь туземцев — из работы, работы, работы; из голода,
холода и хитрости. Работа эта, кто не сумел оттолкнуть других и пристроиться
на мягоньком, — работа эта общая, та самая, которая из земли воздвигает
социализм, а нас загоняет в землю.
Видов этих общих работ не перечесть, не перебрать, языком не
перекидать. Тачку катать («машина ОСО, две ручки, одно колесо»). Носилки
таскать. Кирпичи разгружать голыми руками (покров кожи быстро снимается с
пальцев). Таскать кирпичи на себе «козой» (заспинными носилками). Ломать из
карьеров камень и уголь, брать глину и песок. Золотоносной породы накайлить
шесть кубиков да отвезти на бутару. Да просто землю копать, просто землю
грызть (кремнистый грунт да зимой). УголЈк рубить под землею. Там же и
рудишки — свинцовую, медную. Еще можно — медную руду молоть (сладкий
привкус во рту, из носа течЈт водичка). Можно креозотом пропитывать шпалы (и
всЈ тело своЈ). Тоннели можно рубить для дорог. Пути подсыпать. Можно по
пояс в грязи вынимать торф из болота. Можно плавить руды. Можно лить металл.
Можно кочки на мокрых лугах выкашивать (а ходить по полголени в воде). Можно
конюхом, возчиком быть (да из лошадиной торбы себе в котелок овес
перекладывать, а она-то казенная, травяной мешок, выдюжит, небось, однако и
подохни). Да вообще на сельхозах можно править всю крестьянскую работу (и
лучше этой работы нет: что-нибудь из земли да выдернешь).
Но всем отец — наш русский лес со стволами истинно-золотыми (из них
золотцо добывается). Но старше всех работ Архипелага — лесоповал. Он всех
зовЈт, он всех поместит, и даже не закрыт для инвалидов (безруких звеном по
три человека посылают утаптывать полуметровый снег). Снег — по грудь. Ты —
лесоруб. Сперва ты собой утопчешь его около ствола. Свалишь ствол. Потом,
едва проталкиваясь по снегу, обрубишь все ветки (еще их надо тискать в снегу
и топором до них добираться). ВсЈ в том же рыхлом снегу волоча, все ветки ты
снесешь в кучи и в кучах сожжешь (а они дымят, не горят). Теперь лесину
распилишь на размеры и соштабелюешь. И норма тебе на брата в день — пять
кубометров, а на двоих десять. (В Буреполоме — семь кубов, но толстые кряжи
надо было еще колоть на плахи.) Уже руки твои не поднимают топора, уже ноги
твои не переходят.
В годы войны (при военном питании) звали лагерники три недели
лесоповала — сухим расстрелом.
Этот лес, эту красу земли, воспетую в стихах и в прозе, ты
возненавидишь! Ты с дрожью отвращения будешь входить под сосновые и
березовые своды! Ты еще потом десятилетиями, чуть закрыв глаза, будешь
видеть те еловые и осиновые кряжи, которые сотни метров волок на себе до
вагона, утопая в снегу, и падал, и цеплялся, боясь упустить, не надеясь
потом поднять из снежного месива.
Каторжные работы в России десятилетиями ограничивались Урочным
Положением 1869 года, изданным для вольных. При назначении на работу
учитывались: физические силы рабочего и степень навыка (да разве в это можно
теперь поверить?!). Рабочий день устанавливался зимой 7 часов (!), летом —
12,5. На Акатуйской лютой каторге (Якубович, 1890-е годы) рабочие уроки были
легко выполнимы для всех, кроме него. Их летний рабочий день там составлял с
ходьбою вместе — 8 часов, с октября семь, а зимой — только шесть. (Это еще
до всякой борьбы за всеобщий восьмичасовой день!) Что до омской каторги
Достоевского, то там вообще бездельничали, как легко установит всякий
читатель. Работа у них шла в охотку, впритруску, и начальство даже одевало
их в белые полотняные куртки и панталоны! — ну, куда ж дальше? У нас в
лагере так и говорят: «хоть белые воротнички пришивай» — когда уж совсем
легко, совсем делать нечего. А у них — и куртки белые! После работы
каторжники «МЈртвого дома» подолгу гуляли по двору острога — стало быть не
примаривались! Впрочем, «Записки из МЈртвого дома» цензура не хотела
пропустить, опасаясь, что лЈгкость изображенной Достоевским жизни не будет
удерживать от преступлений. И Достоевский добавил для цензуры новые страницы
с указанием, что жизнь на каторге всЈ-таки тяжела!1 У нас только придурки по
воскресеньям гуляли, да и те стеснялись. — А над «Записками Марии
Волконской» Шаламов замечает, что декабристам в Нерчинске был урок в день
добыть и нагрузить три пуда руды на человека (сорок восемь килограмм! — за
один раз можно поднять!), Шаламову же на Колыме — восемьсот пудов. Еще
Шаламов пишет, что иногда доходил у них летний рабочий день до 16 часов! Не
знаю как с шестнадцатью, а тринадцать-то часов хватили многие — и на
земляных работах в Карлаге, и на северных лесоповалах, — и это чистых
часов, кроме ходьбы пять километров в лес да пять назад. Впрочем, спорить ли
о долготе дня? — ведь норма старше мастью, чем долгота рабочего дня, и
когда бригада не выполняла нормы, то менялся вовремя только конвой, а
работяги оставались в лесу до полуночи, при прожекторах, чтобы лишь перед
утром сходить в лагерь и съесть ужин вместе с завтраком да снова в лес.2
Рассказать об этом некому: они умерли все.
И еще так поднимали норму, доказывая еЈ выполнимость: при морозе ниже
50 градусов дни актировались, то есть писалось, что заключЈнные не выходили
на работу, — но их выгоняли, и что’ удавалось выжать из них в эти дни,
раскладывалось на остальные, повышая процент. (А замерзших в этот день
услужливая санчасть списывала по другим поводам. А оставшихся на обратной
дороге, уже не могущих идти или с растянутым сухожилием ползущих на
четвереньках — конвой пристреливал, чтоб не убежали, пока за ними
вернутся.)

И как же за всЈ это их кормили? Наливалась в котел вода, ссыпалась в
него хорошо если нечищенная мелкая картошка, а то — капуста чЈрная,
свекольная ботва, всякий мусор. Еще — вика, отруби, их не жаль. (А где мало
самой воды, как на лагпункте Самарка под Карагандою, там баланда варилась
только по миске в день, да еще отмеряли две кружки солоноватой мутной воды.)
ВсЈ же стоющее всегда и непременно разворовывается для начальства (см. гл.
9), для придурков и для блатных — повара настращены, только покорностью и
держатся. Сколько-то выписывается со склада и жиров, и мясных «субпродуктов»
(то есть, не подлинно продуктов), и рыбы, и гороха, и круп, — но мало что
из этого сыпется в жерло котла. И даже в глухих местах, начальство отбирало
соль для своих солений. (В 1940 г. на ж-д Котлас-Воркута и хлеб и баланду
давали несолеными). Чем хуже продукт, тем больше попадает его зэкам. Мясо
лошадей, измученных и павших на работе — попадало, и хоть разжевать его
нельзя было — это пир. Вспоминает теперь Иван Добряк: «В свое время я много
протолкнул в себя дельфиньего мяса, моржового, тюленьего, морского кота и
другой морской животной дряни. (Прерву: китовое мясо мы и в Москве ели, на
Калужской заставе.) Животный кал меня не страшил. А Иван-чай, лишайник,
ромашка — были лучшими блюдами». (Это уж он, очевидно, добирал к пайку.)
Накормить по нормам ГУЛага человека, тринадцать или даже десять часов
работающего на морозе — нельзя. И совсем это невозможно после того, как
закладка обворована. Тут-то и запускается в кипящий котел сатанинская
мешалка Френкеля: накормить одних работяг за счет других. Котлы разделяются:
при выполнении (в каждом лагере это высчитывают по своему) скажем меньше 30%
нормы — котел карцерный: 300 граммов хлеба и миска баланды в день; с 30% до
80% — штрафной: 400 граммов хлеба и две миски баланды; с 81% до 100% —
производственный: 500-600 граммов хлеба и три миски баланды; дальше идут
котлы ударные, причем разные: 700-900 хлеба и дополнительная каша, две каши,
премблюдо — какой-нибудь темный горьковатый ржаной пирожок с горохом.
И за всю эту водянистую пищу, не могущую покрыть расходов тела, —
сгорают мускулы на надрывной работе, и ударники и стахановцы уходят в землю
раньше отказчиков. Это понято старыми лагерниками и говорят так: лучше кашки
не доложь, да на работу не тревожь! Если выпадет такое счастье — остаться
на нарах по раздетости, получишь гарантированные 600. Если одели тебя по
сезону (это — знаменитое выражение!) и вывели на трассу — хоть издолбись
кувалдой в зубило, больше трехсотки на мерзлом грунте не получишь.
Но не в воле зэка остаться на нарах…
Конечно, не всюду и не всегда кормили так худо, но это — типичные
цифры: по КрасЛагу времен войны. На Воркуте в то время горняцкая пайка,
наверное самая высокая в ГУЛаге (потому что тем углем отапливалась
героическая Москва), была: за 80% под землею и за 100% наверху — кило
триста. А в ужаснейшем убийственном Акатуе в нерабочий день («на нарах»)
давали два с половиною фунта хлеба (кило!) и 32 золотника мяса — 133
грамма! В рабочий день — три фунта хлеба и 48 золотников (200 граммов) мяса
— да не выше ли нашего фронтового армейского пайка? У них баланду и кашу
целыми ушатами арестанты относили надзирательским свиньям, размазню же из
гречневой (! — ГУЛаг никогда не видал еЈ) каши П. Якубович нашел
«невыразимо отвратительной на вкус». — Опасность умереть от истощения
никогда не нависала и над каторжанами Достоевского. Чего уж там, если в
остроге у них («в зоне») ходили гуси (!!) — и арестанты не сворачивали им
голов.3 Хлеб на столах стоял у них вольный, на Рождество же отпустили им по
фунту говядины, а масла для каши — вволю. — На Сахалине рудничные и
«дорожные» арестанты в месяцы наибольшей работы получали в день: хлеба — 4
фунта (кило шестьсот!), мяса — 400 граммов, крупы — 250! И добросовестный
Чехов исследует: действительно ли достаточны эти нормы или, при плохом
качестве выпечки и варки, их не достаЈт? Да если б заглянул он в миску
нашего работяги, так тут же бы над ней и скончался!
Какая же фантазия в начале века могла представить, что «через
тридцать-сорок» лет не на Сахалине одном, а по всему Архипелагу будут рады
еще более мокрому, засоренному, закалелому, с примесями чЈрт-те-чего хлебу
— и семьсот граммов его будут завидным ударным пайком?!
Нет, больше! — что по всей Руси колхозники еще и этой арестанской
пайке позавидуют! — «у нас и еЈ ведь нет!..»
Даже на нерчинских царских рудниках платили «старательские» —
дополнительную плату за всЈ, сделанное сверх казенного урока (всегда
умеренного). В наших лагерях большую часть лет Архипелага не платили за труд
ничего или столько, сколько надо на мыло и зубной порошок. Лишь в тех редких
лагерях и в те короткие полосы, когда почему-то вводили хозрасчет (и от 1/8
до 1/4 части истинного заработка зачислялась заключенному) — зэки могли
подкупать хлеб, мясо, и сахар, — и вдруг, о удивление! — на столе в
столовой осталась корочка и пять минут никто за ней руку не протянул.

Как же одеты и как обуты наши туземцы?
Все архипелаги — как архипелаги: плещется вокруг синий океан, растут
кокосовые пальмы, и администрация островов не несет расхода на одежду
туземцев — ходят они босиком и почти голые. А наш проклятый Архипелаг и
представить нельзя под жарким солнцем: вечно покрыт он снегом, вечно дуют
вьюги над ним. И всю эту десяти-пятнадцати миллионную прорву арестантов надо
еще и одеть и обуть.4
К счастью, родясь за пределами Архипелага, они сюда приезжают уже не
вовсе голые. Их можно оставить в чем есть — верней, в чем оставят их
социально-близкие — только в знак Архипелага вырвать кусок, как ухо стригут
барану: у шинелей косо обрезать полы, у будЈновок срезать шишаки, сделав
продув на макушке. Увы, вольная одежда — не вечная, а обутка — в неделю
издирается о пеньки и кочки Архипелага. И приходится туземцев одевать, хотя
расплачиваться им за это нечем.
Это когда-нибудь еще увидит русская сцена! русский экран! — сами
бушлаты одного цвета, рукава к ним — другого. Или столько заплат на
бушлате, что уже не видно его основы. Или бушлат-огонь (лохмотья как языки
пламени). Или заплата на брюках — из обшивки чьей-то посылки, и еще долго
можно читать уголок адреса, написанный чернильным карандашом.5
А на ногах — испытанные русские лапти, только онучей хороших к ним
нет. Или кусок автопокрышки, привязанный прямо к босой ноге проволокой,
электрическим шнуром. (У горя и догадки…) Или «бурки», сшитые из кусков
разорванных старых телогреек, а подошвы у них — слой войлока и слой
резины.6 Утром на вахте, слыша жалобы на холод, начальник ОЛПа отвечает им с
гулаговским остроумием:
— У меня вон гусь всю зиму босой ходит и не жалуется, правда ноги
красные. А вы все в чунях.
Ко всему тому выйдут на экран бронзово-серые лагерные лица. Слезящиеся
глаза, покраснелые веки. Белые истресканные губы, обмЈтанные сыпью. Пегая
небритая щетина. По зиме — летняя кепка с пришитыми наушниками.
Узнаю вас! — это вы, жители моего Архипелага!

Но сколько б ни был часов рабочий день — когда-то приходят же работяги
и в барак.
Барак? А где и землянка, врытая в землю. А на Севере чаще — палатка,
правда обсыпанная землей, кой-как обложенная тЈсом. Нередко вместо
электричества — керосиновые лампы, но и лучины бывают, но и фитили из ваты,
обмакнутые в рыбий жир. (В Усть-Выми два года не видели керосина и даже в
штабном бараке освещались маслом с продсклада.) Вот в этом сиротливом
освещении и разглядим погубленный мир.
Нары в два этажа, нары в три этажа, признак роскоши — вагонки. Доски
чаще всего голые, нет на них ничего: на иных командировках воруют настолько
подчистую (а потом проматывают через вольных), что уже и казЈнного ничего не
выдают и своего в бараках ничего не держат: носят на работу и котелки и
кружки (даже вещмешки за спиной — и так землю копают), надевают на шею
одеяла, у кого есть, (кадр!), либо относят к знакомым придуркам в охраняемый
барак. На день барак пустеет как необитаемый. На ночь бы сдать в сушилку
мокрое рабочее (и сушилка есть!) — так раздетый ведь замЈрзнешь на голом!
Так и сушат на себе. Ночью примерзает к стене палатки — шапка, у женщин —
волосы. Даже лапти прячут под головы, чтоб не украли их с ног (Буреполом,
война). — Посреди барака — бензиновая бочка, пробитая под печку, и хорошо,
если раскалена — тогда парной портяночный дух застилает весь барак, — а то
не горят в ней сырые дрова. — Иные бараки так заражены насекомыми, что не
помогают четырехдневные серные окуривания, и если летом уходят зэки спать в
зоне на земле — клопы ползут за ними и настигают их там. А вшей с белья
зэки вываривают в своих обеденных котелках.
ВсЈ это стало возможно только в XX веке, и сравнить с тюремными
летописцами прошлого века здесь не удается ничего: они не писали о таком.
Ко всему этому еще пририсовать, как из хлеборезки в столовую несут на
подносе бригадный хлеб под охраною самых здоровых бригадников с дрынами —
иначе вырвут, собьют, расхватают. Пририсовать, как посылки выбивают из рук
на самом выходе из посылочного отделения. Добавить постоянную тревогу, не
отнимет ли начальство выходного дня (что говорить о войне, если в «совхозе
Ухта» уже за год до войны не стало ни одного выходного, а в Карлаге их не
помнят с 37-го по 45-й год.) Наложить на это всЈ — вечное лагерное
непостоянство жизни, судорогу перемен: то слухи об этапе, то сам этап
(каторга Достоевского не знала этапов, и по десять и по двадцать лет люди
отбывали в одном остроге, это совсем другая жизнь); то какую-то темную и
внезапную тасовку «контингентов»; то переброски «в интересах производства»;
то комиссовки; то инвентаризация имущества; то внезапные ночные обыски с
раздеванием и переклочиванием всего скудного барахла; еще отдельные
доскональные обыски к 1 мая и 7 ноября (Рождество и Пасха каторги прошлого
века не знали подобного). И три раза в месяц губительные, разорительные
бани. (Чтобы не повторять, я не стану писать о них здесь: есть обстоятельный
рассказ-исследование у Шаламова, есть рассказ у Домбровского.)
И еще потом — твою постоянную цепкую (для интеллигента — мучительную)
неотдельность, не состояние личности, а члена бригады, и необходимость
круглые сутки, круглый год и весь протяжный срок действовать не как ты
решил, а как надо бригаде.
И вспомнить еще, что всЈ сказанное относится к лагерю стационарному,
стоящему не первый год. А ведь когда-то и кому-то (кому, как не нашему
несчастному брату) эти лагеря надо начинать: приходить в морозный
заснеженный лес, обтягиваться проволокой по деревьям, а кто доживЈт до
первых бараков — бараки те будут для охраны. В ноябре 1941 года близ
станции РешЈты открывался 1-й ОЛП Краслага (за 10 лет их стало семнадцать).
Пригнали 250 вояк, изъятых из армии для еЈ морального укрепления. Валили
лес, строили срубы, но крыши крыть было нечем, и так под небом жили с
чугунными печками. Хлеб привозили мороженный, его разрубливали топором,
выдавали пригоршнями — колотый, крошеный, мятый. Другая еда была — круто
соленая горбуша. Во рту пылало, и пылание заедали снегом.
(Поминая героев отечественной войны, не забудьте этих!..)
Вот это и есть — быт моего Архипелага.

___

Философы, психологи, медики и писатели могли бы в наших лагерях, как
нигде, наблюдать подробно и множественно особый процесс сужения
интеллектуального и духовного кругозора человека, снижения человека до
животного и процесс умирания заживо. Но психологам, попадавшим в лагеря,
большей частью было не до наблюдений: они сами угожали в ту же струю,
смывающую личность в кал и прах.
Как ничто, в чЈм держится жизнь, не может существовать, не извергая
отработанного, так и Архипелаг не мог бы копошиться иначе, как отделяя на
дно свой главный отброс — доходяг. И всЈ, что построено Архипелагом7 —
выжато из мускулов доходяг (перед тем, как им стать доходягами). А те
уцелевшие, кто укоряет, что доходяги виноваты сами — принимает на себя
позор за свою сохраненную жизнь.
Из этих уцелевших ортодоксы шлют мне теперь возвышенные возражения: как
низко чувствуют и думают герои «Одного дня»! где ж их страдательные
размышления о ходе истории? всЈ пайка да баланда, а ведь есть гораздо более
тяжкие муки, чем голод!
Ах — есть? Ах — гораздо более тяжкие муки (муки ортодоксальной
мысли)? Не знали ж вы голода, при санчастях да каптЈрках, господа
благомыслящие ортодоксы!
Столетиями открыто, что Голод — правит миром! (И на Голоде, на том,
что голодные неминуемо будто бы восстанут против сытых, построена и вся
Передовая Теория, кстати.) Голод правит каждым голодающим человеком, если
только тот не решил сам сознательно умереть. Голод, понуждающий честного
человека тянуться украсть («брюхо вытрясло — совесть вынесло»). Голод,
заставляющий самого бескорыстного человека с завистью смотреть в чужую
миску, со страданием оценивать, сколько тянет пайка соседа. Голод, который
затмевает мозг и не разрешает ни на что отвлечься, ни о чЈм подумать, ни о
чЈм заговорить, кроме как о еде, еде, еде. Голод, от которого уже нельзя
уйти в сон: сны — о еде, и бессонница — о еде. И скоро — одна бессонница.
Голод, от которого с опозданием нельзя уже и наесться: человек превращается
в прямоточную трубу, и всЈ выходит из него в том самом виде, в каком
заглотано.
И еще э’то должен увидеть русский экран: как доходяги, ревниво косясь
на соперников, дежурят у кухонного крыльца, ожидая, когда понесут отходы в
помойку. Как они бросаются, дерутся, ищут рыбью голову, кость, овощные
очистки. И как один доходяга гибнет в этой свалке убитый. И как потом эти
отбросы они моют, варят и едят. (А любознательные операторы могут еще
продолжить съЈмку и показать, как в 1947 году в Долинке привезЈнные с воли
бессарабские крестьянки бросаются с тем же замыслом на уже проверенную
доходягами помойку.) Экран покажет, как под одеялами стационара лежат еще
сочленЈнные кости и почти без движения умирают — и их выносят. Вообще —
как просто умирает человек: говорил — и замолк; шел по дороге — и упал.
«Бырк — и готов». Как (лагпункты Унжа, Нукша) мордатый социально-близкий
нарядчик за ноги сдергивает с нар на развод, а тот уже мЈртв, головою об
пол. «Подох, падло!» И еще его весело пинает ногой. (На тех лагпунктах во
время войны не было ни лекпома, ни даже санитара, оттого не было и больных,
а кто притворялся больным — выводили под руки товарищи в лес и еще несли с
собой доску и веревку, чтобы трупы легче волочить назад. На работе сажали
больного близ костра, и все — заключЈнные и конвоиры — заинтересованы
были, чтоб скорее он умер.)
Чего не схватит экран, то опишет нам медленная внимательная проза, она
различит эти оттенки смертного пути, называемые то цынгой, то пеллагрой, то
алиментарной дистрофией. Вот после укуса осталась кровь на хлебе — это
цынга. Дальше начнут вываливаться зубы, гнить дЈсны, появятся язвы на ногах
и будут отпадать ткани целыми кусками, от человека завоняет трупом, сведет
ноги от толстых шишек, в станционар таких не кладут, и они ползают на
карачках по зоне. — Темнеет лицо, как от загара, шелушится, а всего
человека проносит понос — это пеллагра. Как-то надо остановить понос — там
принимают мел по три ложки в день, здесь говорят, что если достать и
наесться селедки — пища начнЈт держаться. Но где же достать селЈдки?
Человек слабеет, слабеет, и тем быстрей, чем он крупнее ростом. Он уже так
слаб, что не может подняться на вторые нары, что не может перешагнуть через
лежащее бревно: надо ногу поднять двумя руками или на четвереньках
переползти. Поносом выносит из человека и силы и всякий интерес — к другим
людям, к жизни, к самому себе. Он глохнет, глупеет, теряет способность
плакать, даже когда его волоком тащат по земле за санями. Его уже не пугает
смерть, им овладевает податливое розовое состояние. Он перешел все рубежи,
забыл, как зовут его жену и детей, забыл, как звали его самого. — Иногда
всЈ тело умирающего от голода покрывают сине-чЈрные горошины с гнойными
головками меньше булавочной — по лицу, рукам, ногам, туловищу, даже
мошонке. К ним не прикоснуться, так больно. Нарывчики созревают, лопаются,
из них выдавливается густой червеобразный жгутик гноя. Человек сгнивает
заживо.
Если по лицу соседа твоего на нарах с недоумением расползлись головные
черные вши — это верный признак смерти.
Фи, какой натурализм. Зачем еще об этом рассказывать?
И вообще, говорят теперь нам те, что сами не страдали, кто казнил или
умывал руки, или делал невинный вид: зачем это всЈ вспоминать? Зачем
бередить старые раны? (ИХ раны!! )
На это ответил еще Лев Толстой Бирюкову: «Как зачем поминать? Если у
меня была лихая болезнь, и я излечился и стал чистым от нее, я всегда с
радостью буду поминать. Я не буду поминать только тогда, когда я болею всЈ
так же и еще хуже, и мне хочется обмануть себя. Если мы вспомним старое и
прямо взглянем ему в лицо, тогда и наше новое теперешнее насилие
откроется.»8
Эти страницы о доходягах я хочу закончить рассказом Н. К. Г. об
инженере Льве Николаевиче (! ведь наверняка в честь Толстого!) Е. —
доходяге-теоретике, нашедшем форму существования доходяги наиболее удобной
формой сохранения своей жизни.
Вот занятие инженера Е. в глуховатом углу зоны в жаркое воскресенье:
человекоподобное существо сидит в лощинке над ямой, в которой собралась
коричневая торфяная вода. Вокруг ямы разложены селедочные головы, рыбные
кости, хрящи, корки хлеба, комочки каши, сырые вымытые картофельные очистки
и еще что-то, что трудно даже назвать. На куске жести разложен маленький
костер, над ним висит солдатский дочерна закопченный котелок с варевом.
Кажется, готово! Деревянной ложкой доходяга начинает черпать темную бурду из
котелка и поочередно заедает еЈ то картофельным очистком, то хрящем, то
селедочной головой. Он очень долго, очень намеренно внимательно жует (общая
беда доходяг — глотают поспешно, не жуя). Его нос едва виден среди
темносерой шерсти, покрывшей шею, подбородок, щеки. Нос и лоб —
буро-воскового цвета, местами шелушатся. Глаза слезятся, часто мигают.
Заметив подход постороннего, доходяга быстро собирает всЈ разложенное,
чего не успел съесть, прижимает котелок к груди, припадает к земле и
сворачивается как Јж. Теперь его можно бить, толкать — он устойчив на
земле, не стронется и не выдаст котелка.
Н. К. Г. дружелюбно разговаривает с ним — Јж немного раскрывается. Он
видит, что ни бить, ни отнимать котелка не будут. Беседа дальше. Они оба
инженеры (Н. Г. — геолог, Е. — химик), и вот Е. раскрывает перед Г. свою
веру. Оперируя незабытыми цифрами химических составов, он доказывает, что
всЈ нужное питание можно получить и из отбросов, надо только преодолеть
брезгливость и направить все усилия, чтоб это питание оттуда взять.
Несмотря на жару Е. одет в несколько одЈжек, притом грязных. (И на это
обоснование: Е. экспериментально установил, что в очень грязной одежде вши и
блохи уже не размножаются, как бы брезгуют. Одну исподнюю одежду поэтому он
даже выбрал из обтирочного материала, использованного в мастерской.)
Вот его вид: шлем-буденовка с черным огарком вместо шишака; подпалины и
по всему шлему. К засаленным слоновьим ушам шлема прилипло, где сено, где
пакля. Из верхней одежки на спине и на боках языками болтаются вырванные
куски. Заплаты, заплаты. Слой смолы на одном боку. Вата подкладки бахромой
вывисает по подолу изнутри. Оба внешних рукава разорваны до локтей, и когда
доходяга поднимает руки — он как бы взмахивает крыльями летучей мыши. А на
ногах его — лодкоподобные чуни, склеенные из красных автопокрышек.
Зачем же так жарко он одет? Во-первых, лето короткое, а зима долга,
надо всЈ это сберечь на зиму, где ж, как не на себе? Во-вторых, и главное,
он тем создает мягкость, воздушные подушки — не чувствует боли ударов. Его
бьют и ногами и палками, а синяков нет. Это — одна его защита. Надо только
всегда успеть увидеть, кто хочет ударить, успеть упасть, колени подтянуть к
животу и тем его прикрыть, голову пригнуть к груди и обнять толсто-ватными
руками. И тогда его могут бить только по мягкому. А чтоб не били долго —
надо быстро доставить бьющему чувство победы, для этого Е. научился с
первого же удара неистово кричать, как поросенок, хотя ему совсем не больно.
(В лагере ведь очень любят бить слабых, и не только нарядчики и бригадиры, а
и простые зэки, чтобы почувствовать себя еще не совсем слабым. Что делать,
если люди не могут поверить в свою силу, не причинив жестокости?)
И Е. кажется вполне посильным и разумным избранный образ жизни — к
тому же не требующим запятнания совести! Он никому не делает зла.
Он надеется выжить срок.
Интервью доходяги окончено.